ЖАНРЫ

Повесть из собственной жизни. Дневник. Том 1
Шрифт:

6 мая 1921. Пятница

Опять я одна: наши ушли в Сен-Жан к Завалишиным. Я люблю оставаться одна, особенно когда вся жизнь проходит на глазах у других, когда нет ни минуты уединения. Но вместе с тем я очень одинока. Есть, правда, у меня друг — Наташа. [170] Но, к сожалению, ей еще нет двенадцати лет, когда мне на днях исполнится пятнадцать. Наташа — очень милая девочка, но не могут же быть у нас общие интересы. Сначала я думала, что три года разницы ничего не значат, но потом убедилась, что в таком возрасте это много значит. Я очень люблю ее, люблю, когда она ко мне приходит, люблю с ней гулять, иногда подурить, но не могу я ей рассказать о том, что думаю, что переживаю. Теперь мне стали ясны наши отношения с Наташей Пашковской, все, что я раньше не понимала, за что осуждала ее, — теперь для меня совершенно ясно. Все так, каждый человек должен пройти все стадии развития, каждый должен в свое время пережить одни и те же чувства.

170

Здесь и далее речь идет о Наташе Кольнер.

7 мая 1921. Суббота

Почему мне так грустно? Почему в душе такая пустота, без одной мысли, без одного желания? Почему я ни в чем не могу найти себе отрады, ни в душе, ни во внешнем мире? Или я сама, действительно, отошла от других, или от меня все отошли? Сейчас не знаю что делать, как дальше жить. Душа пуста, и весь мир кажется пуст. Я отошла от людей для того, чтобы жить в самой себе, а разве я живу в себе? Разве я нахожу в себе хоть какое-нибудь чувство? К чему же я пришла, в конце концов? Только к тому, что осталась совершенно одна. Надо глубже углубиться в себя, я знаю, надо забыть обо всем, надо искать только истину, но что такое истина, как искать ее, что такое жизнь? Я ничего не знаю и ничего не могу понять, я знаю только, что я одна, совершенно одна, что у меня в моей теперешней жизни нет цели, что живу я совсем не зная, для чего. Все, что еще оставалось у меня в душе, то погубила м<ада>м Александрова. Зачем?.. Это был, пожалуй, у меня самый тяжелый удар в моей жизни.

Я была близка к самоубийству. Она отняла у меня последнюю иллюзию чего-то хорошего; она осквернила имя, которое так дорого мне. Зачем?.. Теперь у меня ничего не осталось.

9 мая 1921. Понедельник

Днем ходила с Наташей гулять. Пошли на перекресток четырех дорог, там, где Вава назначает гардемаринам свидание. Там уже в раздумье бродил Успенский. Наташа все намеревалась ему сказать, что Вава срочно заболела, ввиду того, что назначила свидание сразу четырем, в один и тот же час на одном и том же месте. Потом он ушел, а мы бродили по нижнему шоссе. Там никого не было. Мы были точно пьяные; ни одной капли вина не выпили, а настроение как у пьяных. Я ей показывала, как танцуют онстеп (научила, конечно, Ваву), танец прямо-таки неприличный: кавалер носит даму на животе. Наташа хохотала. Вдруг видим, с шоссе в Джебель Кебир (а оно значительно выше) смотрят на нас гардемарины. Наташа им просемафорила: «Что вы смотрите?» Они что-то ответили, только мы не разобрали. Наташа сконфузилась и хотела уже прятаться, как вдруг из-за поворота выходит адмирал с женой. Мы сразу удрали. Мне не хотелось с ним встречаться, не знаю почему. Пройди хоть черт, я бы не пошевельнулась, а вот с адмиралом и с Китицыным избегаю встреч. Дошли до перекрестка, остановились. Пропустили их вперед и пошли следом за ними шагах в сорока, по дороге на старый форт. Дорога огибала гору. Обогнув ее, они остановились, адмирал снял шинель, расстелил ее на дороге (в траве, должно быть, боится змей) и лег. Мы обогнали их. Глафира Яковлевна по обыкновению выразила свое удивление, что мы одни так далеко ходим, как это мы не боимся арабов (здесь их ужасно боятся) и т. д. Мы прошли дальше, за поворот дороги. Солнце уже садилось, и было довольно холодно. Вдруг мне пришла в голову мысль одурачить двух дурачков и пересечь гору напрямик, а не по шоссе, так, чтобы Герасимовы нас не видели. Так и сделали. Идем опять по нижнему шоссе в Сфаят и видим, что по шоссе Джебель Кебира идет Китицын. Он, никакого сомнения. Тогда, пользуясь тем, что он не смотрит вниз, я стала семафорить ему непозволительные вещи, вроде того, что вы прелесть, вы мне очень нравитесь и т. д. Вдруг он обернулся, только, наверно, не на меня. А мне сделалось очень смешно и страшно, а вдруг он увидал, что я ему семафорила. «Ну, — говорю, — Наташа, теперь уж я с Китом встречаться не буду, теперь уж ни за что!» Отскочила в сторону и пошла в гору к Сфаяту. Надели мы пальто и пошли опять гулять по шоссе нижнему, встречаем Герасимовых. Они поражены: как же вы очутились здесь! А мы страшно перепугались, вдруг вы исчезли, уж думали, что вас арабы украли, страшно беспокоились, ходили вас искать, потом ждали долго. Мы смеемся. Наташа по простоте своей все рассказала. Тут мы опять полезли к Сфаяту и встретили их на том же шоссе. Но они, очевидно, уже поняли, в чем дело, смеются. Было уже совсем темно, мы с Наташей гуляем одни. Говорили про Китицына. Я ей рассказала вчерашний эпизод с мичманом Дунаевым и компанией. Ей очень понравилось, и она назвала Китицына молодцом. Я сказала, что мне он нравится еще и за то, что хорошо относится к шпане («шпана» на морском диалекте значит — отбросы, ненужная дрянь и т. д.), в Корпусе так зовут штатских преподавателей. Перешли на внешность. Тут я сказала, что Кит умеет строить глазки. Она расхохоталась: «Как это глазки строить?» Нам было очень весело. «Чудо двадцатого века: киты научились глазки строить», — хохотали мы. Чуть замолчим, стоит только сказать: «Кит глазки строит», — опять хохот. Так прошел день, глупо, но весело. Но ведь глупо!

10 мая 1921. Вторник

Стычка Хозяйственной части с Дамским Комитетом (3-я по счету). (Злоба дня.)

Приехала будка. Привезли французы продукты в Хозяйственную часть, а дамам и детям — яйца, молоко и шоколад. М<ада>м Тихомирова и Кольнер [171] их принимают. Является ст<арший> лейтенант Жук (Хоз<яйственная> ч<асть>) и говорит: «Отсчитайте мне дюжину яиц для больных кадет и гардемарин!» Дамы заволновались: «Позвольте, но куда же вы деваете яйца от казенных кур?» «Мы их продаем в кооператив» (дороже, чем в городе). «Это безобразие! Мы не имеем права отнимать продукты от дам и детей». «Доктор прописал больным яйца. Потом дамы просто зазнались, я делаю просто любезность, что даю эти продукты и т. д.» Дамы совсем отказались их принимать. Тихомирова пошла к адмиралу. Выходит от него торжествующая. Адмирал встречает Жука, говорит: «Что вы это из себя московского купца корчите?» — «Извините, я делаю по приказанию Помаскина». (Это Помаскин остроумно задумал: поручить все дело Жуку, а сам уехал в город.) Адмирал распушил Жука, и тот, бледный и смущенный, отнес мешок с продуктами обратно к Тихомировой. Потом приходил даже извиняться. Вот одна из многих историй в жизни Сфаята.

171

В. П. Тихомирова и О. А. Кольнер — члены Дамского комитета.

16 мая 1921. Понедельник

Сама не знаю, почему так давно не писала дневник. Сейчас никого нет, и потому начала. Сначала напишу все неприятное, что мне представляется сейчас прямо в трагическом освещении. 1. Сочинение было задано еще до Пасхи, а я до сих пор не написала. 2. Урок по словесности был тоже задан до Пасхи, а я еще не выучила. 3. Уроки французского прекратились. 4. Неизвестно, будут ли еще какие-нибудь уроки. 5. Отвратительная погода. 6. Дома становится невыносимо. Последнее самое тяжелое. Но я уже решила молчать: это единственный выход у людей с разбитыми нервами. К этому есть еще одна неприятность: в письме к Гливенкам Папа-Коля пишет (я случайно прочла это письмо): «Ирина очень скучает по Танечке. Если бы вы прочли страницы ее дневника, посвященные ей, так без слёз читать нельзя». Значит, он читает мой дневник? Еще новый обман! Но я это выведу на чистую воду, так уж не оставлю.

21 мая 1921. Суббота

Сегодня Сфаят был взволнован неожиданным происшествием: есть тут у нас некий Володя Зубовский. История его такая (в Африке): сначала он был гардемарином 3-ей роты, его оттуда за что-то ушли! Тогда он поступил в команду, кажется, плотником, а потом сделался санитаром. Я с ним знакома — это поклонник Вавы. Он меня поразил тем, что как-то вечером долго, правда, в шутливом тоне, говорил со мной о самоубийстве. Через несколько дней после этого вечера он отравился кокаином и чуть не умер. За это Китицын посадил его под арест (он-то, бедный, думал попасть на тот свет, а попал в карцер). Отсидел свой срок и опять отравился. Кит его опять арестовал, он был выпущен на днях. Вчера вечером кто-то сделал из соломы чучело и одел «под Зубовского». Это чучело было повешено на столбе около лагеря. Дежурил эту ночь «выходец из Гоголя» (Домнич). Услышал тревогу и пошел на шум. В темноте это было страшное зрелище. Долго никто не решался его снять, наконец один расхрабрился, пощупал его и крикнул: «Да ведь это солома!» Сняли его и не знают, что с ним делать — хоронить его или разыскивать виновного! Доложили коменданту (это было ночью). Тут же нашлись желающие раздеть мертвеца (на нем было хорошее обмундирование), но комендант запретил и велел отнести его в «следственную камеру», то есть — в сарай. При этом некий Ваня (здоровущий парень из команды) так испугался, что даже заплакал. «Мертвец» лежал под замком. Наутро об этом знал уже весь лагерь. Все подходили к щели сарая и смотрели на «тело». Лелька Тихомиров (наш сосед, 4 лет мальчишка) взволнованный приходит домой. «Мама, — говорит, — Володя Зубовский повесился, сейчас он тут, в сарае лежит. Только это не настоящий Володя, потому что это из соломы, а настоящий Володя не из соломы». Днем «тело» было отправлено на форт, должно быть, в цейгхауз. Поговорили об этом полдня, потом забыли.

26 мая 1921. (Четверг. — И.Н.)

Только пять дней осталось моей свободы. 31 мая мы с Наташей поступаем в пансион (монастырь). Мне очень хочется, главным образом потому, чтобы выучить язык. Говорят, там строгие порядки. Ну, посмотрю. Мамочка хоть и рада, но плачет. Итак, свободе моей конец, и мое будущее — в неволе. Через 5 дней — монастырь, молитва, монахини, уроки, строго распределенное время. Потом Сербия, институт [172] . И прощай, моя свобода! Что еще к этому можно прибавить? Я меняю свою жизнь по собственной воле, меняю круто, резко, что-то жду от этой перемены, но, может быть, только многое потеряю. Но это решено, и будет так. Здесь — монастырь; если эвакуируемся в Сербию, там — институт. И надолго — неволя.

172

Речь идет о Харьковском женском институте (Институте благородных девиц) императрицы Марии Федоровны, основанном в 1812 г. В конце 1919 г институт эвакуировался в Югославию, где продолжал действовать под руководством М. А. Неклюдовой вплоть до 1932 г.

Папа-Коля подал в Хозяйственную часть рапорт о том, чтобы ему выдали на костюм парусины. Рапорт написал в стихах, [173] в юмористическом тоне, решил — что будет (то будет. — И.Н.).Это произвело на всех большое впечатление. «Вот так-то и надо писать рапорты», — сказал адмирал и немедленно наложил на нем резолюцию: «Выдать!»

Во вторник еду. Жду с нетерпением. Пока еще много вопросов не выяснено. Наверно, сегодня приедет m<ada>me Loridon, надо будет все разузнать.

173

Текст «Рапорта» Н. Н. Кнорринга:

Среди тропической зимы И северного лета В одном и том же ходим мы, — И плоть весьма согрета. Чтобы последствий избежать, Предупредивши драмы (Нельзя же нагишом гулять: И в Африке есть дамы!), Прошу в цейхгауз приказать, Сей избежав картины, Мне на штаны и блузу дать Побольше парусины.

(Цит. по книге: Кнорринг Н. Н.Сфаят, с. 43.)

[Цейхгауз (нем.)воинский склад для хранения обмундирования, снаряжения и продовольствия.]

А Наташа влюблена в Китицына, это явно. Теперь, кажется, все считают своим долгом в кого-нибудь влюбиться. Даже Ируся Насонова и Шурёнка Маркова. Все говорят: «Моя симпатия такой-то гардемарин, моя — такой-то». Только я одна ко всем гардемаринам и мичманам равнодушна.

30 мая 1921. (Понедельник. — И.Н.)

Последний раз пишу в Сфаяте.

2 июня 1921. Четверг. Couvent [174]

174

Монастырь (фр.)

Третий день уже здесь. С одной стороны, все здесь хорошо, с другой — невыносимо. Хорошо, что мы с Наташей поступили не первыми, а то ведь первым было очень трудно. Встаем часов в шесть. Входит монахиня, начинает бормотать молитвы и открывать окна. Все начинают одеваться, только как-то чудно, не снимая ночной рубашки. Боже упаси, если будет видно тело! Умывается каждая на своем туалетном столике в маленькой миске. Воды очень мало, и как вымоешь руки, вода такая грязная, что лицо мыть в ней как-то не хочется.

Потом все стелят постели и становятся на колени около них, опять молитвы: монахиня бормочет тихо, монотонно, потом девочки начинают хором бормотать, потом опять монахиня и т. д. После молитвы идем в костел, на голову надеваем вуаль. Придя в костел, становимся в ряд перед алтарем, монахиня хлопнет в ладоши — все на одно колено, опять хлопает — встают и идут по местам; тоже на колени. В костеле все по сигналу — и вставать, и садиться. Играет орган, поют, но только поют скверно, просто врут; ни у одной француженки нет порядочного голоса. А тот мальчишка, что прислуживает пастору, — просто хулиган. Из костела идем пить кофе; конечно, опять молитва. Кофе пьют из каких-то больших… кружек-не-кружек, а что-то вроде. Туда надо крошить хлеб и его есть. Иначе нельзя. Причем вчера всем француженкам было пирожное, а нам — нет. После кофе идем во двор (пансионерок всего десять, из них пять русских). Во дворе опять молитва, а потом все должны играть в какую-нибудь глупую игру. Потом уроки, обеды, завтраки, молитвы, костел и т. д. Первую ночь всю проплакала, весь день промучилась на уроках. Все так тяжело, когда ни бельмеса не понимаешь. Сегодня уже освоилась, хотя очень грустно. Послала домой через Лялю самое восторженное письмо; конечно, ни слова о слезах и о том, что тяжело.

Поделиться с друзьями: