Повесть из собственной жизни. Дневник. Том 1
Шрифт:
28 марта 1922. Вторник
В воскресенье Папа-Коля читал на форту публичную лекцию на тему «Сто лет назад». К сожалению, или к счастью, я не была на этой лекции. Произошел неприятный инцидент. Только Папа-Коля коснулся характеристики Александра I, как поднимается Александрова и громко заявляет ему: «Неужели за сто лет вы не нашли ничего прекрасного, как только критиковать наших государей?» — повернулась и ушла. За ней ушли гардемарины 3-ей роты. Произошло замешательство. Александров предложил Бергу (Берг заменяет Китицына) увести кадет, на что Берг ему очень хорошо ответил: «Зачем? Пускай мальчики слушают всю правду». Гардемарины 3-ей роты вышли во двор и начали громко петь, кричать и кидать каменьями в крышу того класса, где происходила лекция. Берг несколько раз громко сделал замечание Мейреру (командиру 3-ей роты) и вообще вел себя замечательно хорошо. После лекции все возмущались Александровыми и выражали сочувствие Папе-Коле. Ночью кто-то повесил на нашу дверь плакат: нарисована красная звезда, красные флаги РСФСР, затем (лозунги. — И.Н.)«В борьбе обретешь ты право свое» и «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Только эффект зачинщиков не удался: Папа-Коля слышал шорох около двери, догадался, в чем дело, и тотчас же снял его. Наутро адмирал организовал комиссию по расследованию этого дела. Был допрос преподавателей, бывших на лекции. Комиссия работает. Кажется, адмирал издал приказ, что дамам вход на лекции на форту воспрещается. Говорят, что Комиссия постановила, что два Николая Николаевича [204] не могут служить вместе. Значит — мы в Надор.
204
Речь идет о Н. Н. Александрове и Н. Н. Кнорринге.
8 апреля 1922. Суббота
Прежде всего напишу результаты воскресной истории. Е. Г. Александрова списана в Надор в недельный срок. Но она считает себя героиней, ходит, поднявши голову, но взбешена до белого каления и ведет неосторожные разговоры: «Я этого так не оставлю, — говорила около камбуза, — я этого не прощу, старикашка (адмирал) совсем из ума выжил! Уж я этого не оставлю. В таких случаях или по морде бьют, или стреляют. Но так как он старше чином, то придется искать другого способа!» Она уезжает к дочери в Лион [205] и берет с собой Надю; она написала и послала 3-ей роте стихотворение — прощание со Сфаятом. Я его не читала, но мне передавали содержание: «Прощайте, гардемарины», — обращается она к 3-ей роте, затем следует трогательное прощание с лагерем, с Гефсиманским садом, с церковью, где она «проливала столько горючих слёз за Россию», и даже с арабами. Преподавателям она сказала, что так как у нее теперь порвана всякая связь с ними, то Надя отказывается от уроков. Последнюю неделю я занималась одна.
205
Речь идет о Тане Гран, еестаршей дочери от первого брака.
Адмирал написал приказ, который читался в ротах. Он есть и у нас. Приказ громадный, целых четыре печатанных страницы, мне даже не хватило терпенья прочесть его, и я только просмотрела, так как содержание его мне давно известно: Мейрер переведен отделенным начальником в 7-ю роту за легкомысленное отношение к делу (и все думают, что он уйдет); те гардемарины, которые вышли с лекции и пели, оставлены на 2 месяца без отпуска. Адмирал заходил к ним в роту и долго говорил с ними. Мне так передавали его слова: «Вы понимаете, что вы делаете? Мне все говорят, что у вас в роте спайка, да если бы она шла на пользу. Где у вас индивидуальность? Какая-то взбалмошная баба зовет вас за собой, и вы послушно идете!? В другой раз вас взбаламутит какая-нибудь Марья Ивановна, и послушаетесь. Против чего вы устраивали демонстрацию? Вы все считаете себя ярыми монархистами, а я вот до седых волос дожил и не знаю, кто я — монархист или нет. А то, что вы ушли, доказывает только, что лекция для вас была слишком трудна. Вам надо так читать: Александр I был очень хороший человек, вставал в 8 часов, пил кофе; потом шел подписывать приказы, потом ездил кататься. Дальше: Александр II — смотри то же, что и Александр I, кроме того, он освободил крестьян. Вот такие лекции вам и надо читать, только такие вы и осилите». Почти все то же повторялось и в приказе, упоминался «ротный совдепию», главком Керенский и «Приказ № 1». Папе-Коле выражалось извинение и советовалось впредь «считаться с умственным развитием аудитории». Это тоже не всем понравилось. Интересно, что Елена Григорьевна сама просила Папу-Колю прочесть лекцию, она говорила, что задыхается в такой некультурной атмосфере, а она привыкла к умственным развлечениям. Хороши развлечения! Ну да Бог с ней! Наконец, в приказе — строгий выговор инспектору классов Александрову за «ложное донесение»: он доложил адмиралу, что уже в начале лекции начались выражения неудовольствия среди гардемарин, которые начали выходить, и под конец вышла его жена; и за то (выговор. — И.Н.),что он ввел в 3-ей роте французский язык, который преподавала Ел<ена> Григ<орьевна>, и для этого удалил оттуда Лисаневича. И после таких изобличений он остаётся! Открылось столько гадких поступков, человек даже в приказе уличен во лжи; наконец, его жена высылается из лагеря, — и он продолжает жить так, как ни в чем не бывало. «Не могу, — говорит, — оставить детей, вверенных мне родителями и Богом». Придумал громкую фразу и успокоился. Верно говорит адмирал, что у него нет ни на грош чести.
18 апреля 1922. Вторник
Квартира Насоновых. Около 11 ч<асов> вечера.
Сегодня Первая рота устроила танцевальный вечер. Приглашены буквально все, и Сфаят пустует. Приглашали, конечно, и меня, но я все-таки не пошла: должно быть уже просто по своей натуре я не люблю праздников, вечеров, предпочитаю оставаться одной; быть может, это и нехорошо, но довольно об этом. Все ушли [206] и, конечно, все осуждали меня. Почему? Елизавета Сергеевна просила меня время от времени заходить к детям, у них сейчас ночует и Леля Тихомиров. Я дождалась, когда все ушли, и собиралась провести вечер в свое удовольствие — читать, писать, а потом завалиться спать. Но как только все ушли, мне стало как-то неприятно. Кругом — ни души. Жуткая тишина. Я раскрыла книгу, но чтение не клеилось, а за стеной бушевал ветер. Я попробовала было развлечь себя, но не могла. Тяжелое чувство не покидало меня. Я старалась побороть, пристыдить себя, но напрасно. Меня одолел какой-то мистический страх. Начались галлюцинации: мне опять начали слышаться какие-то звонки и колокольный набат. Я не выдержала и ушла к Насоновым. В бараке нет ни души, только в угловой кабинке спят Лаврухины, и в кабинке Леммлейна ворочается Джек. Когда я вошла в барак, как-то странно и напряженно скрипнула дверь, залаял Джек. Наташа Лаврухина проснулась и окликнула меня. Мои шаги глухо раздавались по коридору. И все это было как-то неприятно и даже, как ни стыдно в этом признаться, страшно. У Насоновых было хорошо. Кира с Лелей уже спали. Ируся дурила и смеялась. Я немного развлеклась, у меня уже не было того страха. Через некоторое время я пошла проведать нашу кабинку. В темноте я на что-то споткнулась в коридоре, потом залаял Джек, опять так же неприятно скрипнула дверь. А ночь была тёмная и холодная. Ветер дико свистел и пронизывал до костей. В бараках было темно: должно быть, все ушли наверх. Мне сделалось жутко. Я бегом побежала к нашей кабинке и все время крестилась. Перед дверью я остановилась, мне было страшно открыть ее. Трудно сказать, что было в это время у меня на душе: рассказы про арабов, крадущих кур; про надорских воров и, очевидно, что-нибудь более страшное. В комнате все было спокойно, и я побежала назад. Потом Ируся легла спать, мне тоже очень хочется спать, но я боюсь идти домой. В обществе трех спящих малышей все-таки не так страшно. Сижу и невольно вслушиваюсь в тишину. Боюсь стукнуть и даже двинуться. Каждый звук раздается там гулко и страшно. За окном воет ветер, идет дождь. Где-то послышатся шаги, и снова все смолкает. Вдруг залает Джек, и сердце забьется так сильно-сильно. Потом послышится, что где-то щелкнул засов, слышится шорох… Мне начинает казаться, что у нас в кабинке воры, хочется пойти, узнать; наконец, позвать на помощь. Но позорная трусость удерживает на месте. А в голову лезет нелепая мысль: «Если нас обкрадут, то уж, наверно, и Тихомировых», — и я успокаиваюсь. Потом все-таки бегала домой. Удалось взять себя в руки, и наша кабинка уже не казалась мне страшной. Я пробыла в ней минуты три и решила, что скоро приду спать. Вернулась к Насоновым. Дети спят. В соседней кабинке, у Якушевых, часы пропищали двенадцать. Пора идти, но ноги не двигаются. Нервы напряжены, знобит; в душе непонятный, тяжелый страх; тоскливо, досадно на себя, больно за других; и знаешь, что это было уже давно-давно; и чувствуешь, что будет еще долго.
206
Т. е. на гору Джебель Кебир, где находились помещения Морского корпуса.
Вот до какого состояния может довести меня темная, ненастная ночь, вечное одиночество и неотвязные мысли.
24 апреля 1922. Понедельник
Вчера была вечеринка нашего хора. Сначала устроили маленькую спевку, чтобы поднять настроение, потом пошли в швейную мастерскую пить чай. Там был накрыт длиннейший стол, чьи-то добрые руки напекли пирогов, кипели настоящие самовары. Было очень весело, сначала все как-то стеснялись, но потом разошлись, дурили, бомбардировали друг друга цветами, пели, даже танцевали под наше пение. Тамара Андреевна Круглик-Ощевская танцевала русскую — хорошо и очень весело. Потом все расселись на (швейных. — И.Н.)машинках и опять пели. Все было очень просто и хорошо. Кончилось тем, что качали регента.
Так прошел вчерашний вечер, последний из двухнедельных каникул. Только он и был использован как следует; все остальные дни прошли незаметно. В эти две недели у меня было много проектов: главным образом, я собиралась писать. В самом деле, следует. Но в результате — ни одной новой строчки, даже и тетрадь не раскрывала, даже за дневник не бралась. Так и вся жизнь уйдет, и ничего не успеешь сделать.
25 апреля 1922. Вторник
С сегодняшнего дня я дала себе слово: каждый дань браться за дневник. Я буду писать немного, буду только отвечать на один вопрос: чем можно отметить этот день? Было ли в нем что-нибудь интересного, выдающегося, было ли что-нибудь сделано хорошего, что-нибудь новое придумано, пережито; был ли использован день или бесцельно канул в вечность. Я привыкла к самоанализу, глубокому и серьезному; но только редко заношу свои мысли и наблюдения в дневник. Некоторые меня считают эгоисткой, я сама думала, что это верно; я всех людей считала эгоистами, во всех их добрых поступках. Теперь я немного изменила свое мнение. Пристально вглядевшись в себя и в других, я решила, что есть чувства и даже поступки, вызванные не эгоизмом, а каким-то инстинктом; конечно, тоже — не размышлением. Размышляя, человек всегда становится эгоистом. Этого мне достаточно. Этим я опровергаю такое мнение. Я не эгоистка, во всяком случае, не больше других.
26 апреля 1922. Среда
Сегодня не было ничего интересного. Однако и жалеть об этом дне не придется. Много времени было хорошо использовано: с утра занималась одна алгеброй, потом был урок французского. После обеда кроила шапки, [207] немножко постирала, потом даже вымыла голову и пришивала пуговицы на арабские жилеты. После ужина, кроме спевки, время прошло даром. Однако я собой довольна, только ни одной строчки не написала. Боялась даже, что не смогу писать дневник, так как вечером у нас сидел Юра Шингарев, и мне теперь хочется спать. Но так как я дала себе слово, то у меня хватит силы воли выполнить его. Срок я себе ставлю на один год, [208] за исключением тех дней, когда это будет невозможно: напр<имер>, болезнь, переезд и т. д. Если же я не сдержу слова, то окажусь безвольной тряпкой. Попробую.
207
Речь идет о работе Ирины в пошивочной мастерской.
208
Обещание Ирины, данное самой себе: ежедневно вести Дневник.
27 апреля 1922. Четверг
День прошел бестолково. Занималась пришиванием пуговиц на арабские жилеты да стирала. Поплакала, даже не могу себе отдать отчета — почему? Стало грустно, что жизнь выдвигает на первый план всю черную работу, а остальное — одно развлечение. По сфаятским понятиям, такое занятие, как чтение, наука, искусство — не работа. Этим можно заниматься только в свободные минуты. Чехов любил изображать людей не делающих, а только думающих о чем-то высоком и прекрасном, но для Сфаята это верх глупости. Байрон выше всего ставил свое «я», рвался из жизненных уз, стал выше жизни и толпы, — здесь это неприменимо. Были великие люди, мечтавшие о будущем устройстве мира на началах правды и справедливости — какой иронией звучат здесь эти слова.
Сегодня в Надоре о. Спасский служил молебен (они завтра переселяются в другой лагерь), а после сказал, что готовится наступление; верховным главнокомандующим назначен в<еликий> к<нязь> Николай Николаевич. Врангель — начальником кавалерии, Деникин — пехоты и еще чем-то — Краснов. Воображаю!
28 апреля 1922. Пятница
Весенний день. Светит солнышко, щебечут птицы, и мне стало так грустно, грустно. Чего-то недостает этому солнышку, этому теплому деньку. Мне вспомнились далекие, знакомые картины и чувства. Широкие улицы большого города, шумная толпа народа; дети, идущие на прогулку, изящно одетые уже по-весеннему; и надо всем этим яркое солнышко и щебетанье птиц! Идешь, бывало, утром в гимназию уже в коричневом драповом пальто; идешь и радостно слушаешь, как звонко раздаются шаги по тротуару, когда в первый раз идешь без калош. Это один из первых признаков весны. С ним у меня связано много дорогих воспоминаний. А в гимназии — как весело проходят уроки при раскрытых окнах, как шумно в классе, какие у всех счастливые лица, как весело на переменах, особенно если выпустят на двор! В такие дни никто не знает урока, но никто не получает плохих отметок. А как весело, шумно бывает, когда выходишь гурьбой из гимназии и идешь домой. На улицах веселое оживление, все веселы, возбуждены, все куда-то торопятся. И на душе так легко и весело; со всеми-то нужно поговорить, покричать через улицу, подурачиться. А дома — придешь, бросишь книги, забежишь за Таней и за Лелей [209] и — гулять! Бегаешь, скачешь по поляне, над душой ничего не висит, чувствуешь избыток силы и избыток счастья. Вот этого мне и недостает теперь: весенних улиц, шумного класса, уроков при раскрытых окнах, веселой гурьбы подруг; а может быть, непонимание жизни, ее ближайших задач.
209
Подруги по Харькову — Таня Гливенко и Леля Хворостанская.
29 апреля 1922. Суббота
Сегодня все надежды возлагала на вечер, а вечером пришел Юра Шингарев, и пришлось сидеть так, да играть в дураки.
Сегодня Н. С. Маджугинский уехал в Тунис, его девятилетний сын Илюша, кадет, стал поэтому приходить к нам. Он был у нас днем, к ужину пошел наверх. Когда уже мы собирались в церковь, он вдруг приходит к нам в страшных слезах. Долго не мог успокоиться: «Я не могу, — говорит, — я не могу, мне так грустно! Меня мальчишки бьют, все наши в отпуске, мне так тяжело, я не могу. Что мне делать?» Бедный, бедный мальчик. Мне его искренне жаль.
30 апреля 1922. Воскресенье
Сегодня я решительно ничего не делала, даже посуду не мыла. Ничего, конечно, не делала и для себя, даже не занималась. Юра Шингарев ночевал в Сфаяте, и поэтому целый день был у нас. Был также Илюша. Целый день старалась быть любезной и приветливой, играла в карты. Бестолковый день.
1 мая 1922. Понедельник
День прошел удачно только с той стороны, что написала одно стихотворение и продолжение своей мистерии «Тени грядущего», если только это можно назвать мистерией. Чувствую себя в некотором смысле удовлетворенной (адские чернила, больше не буду писать!).