Повести о Ломоносове (сборник)
Шрифт:
Ирина Семеновна из-под ладони смотрела на реку. И вдруг – это ей не показалось – она что-то различила. Вдали по волнам под верной рукой приникала к воде тяжело шедшая к берегу востроносая лодка.
Василий Дорофеевич спросил вскрикнувшую жену:
– Ты что?
Она молча указала на реку.
– Ни к чему удальство, переждать бы. Это Михайло, – сказал Василий Дорофеевич, вглядевшись в даль.
Михайлина лодка с трудом держалась на воде, как чайка, которая вдруг с косого быстрого полета скользнет вниз и с криком врежется в волну.
Михайло чувствовал малейшее трепетание лодки, под его рукой она держалась на воде как живая. В мгновение, которое грозило гибелью, Михайло одним рывком вёсел, движением туловища наклонял лодку, и волна, которая грозила перевернуть лодку, захлестнуть ее, завертеть в плотной воде, улетала за его спиной.
Вот лодка уже недалеко от берега.
Ирина Семеновна глубоко вздохнула:
– Спас Господь душу от греха!..
– Какую душу?
– Человеческую.
Мачеха быстро пошла тропинкой в сторону от реки. Все-таки она не могла сразу взглянуть Михайле в глаза.
Упали первые большие капли дождя. И вдруг сразу раздался низкий могучий гул. Это под прямым ударом ливня загудела земля.
Последним рывком Михайло повел лодку на гребень. Она замерла на переломе волны, затрепетала и полетела на водяном изгибе со всего маху на прибрежный песок.
Глава двенадцатая
МИХАЙЛО ВСЕ ЗНАЛ
По тому, как пасынок посмотрел на нее при встрече, Ирина Семеновна заподозрила, что он о чем-то догадывается.
Когда, уже к вечеру, они оказались с глазу на глаз, мачеха спросила Михайлу:
– Примечаю я, будто сказать что-то мне хочешь. Тайное, что ли? Говори. Одни мы. Как скажешь, что до времени таишь, на душе легчает… – И насмешливо посмотрела на пасынка.
– Понимаешь, матушка, чуть было не искупался я, а может быть, и того боле.
– Что так?
– Да лодка с течью, и с хитрой какой! Доска одна разболталась, а с виду и не скажешь. Хорошо, что заметил.
– А как же ты в такой лодке по реке выплыл? Волна-то вон какая была!
– Крутая.
– Как же ты?
– А я лодку зачинил. Сидел я на берегу, у края лозняков, не заметила ты меня. Как белье, которое у тебя расплылось, ты изловила да лодку подогнала, гляжу издали это я: вроде ты у носа лодочного что-то поправляешь. Как ты ушла, я к лодке – ну и благодаря тебе, матушка, все и увидел. Пришлось хорошенько гвоздями забить да еще и посмолить. Для такого случая и всю лодку проглядел, чтобы где не просаливала. Неровен час… Сама, матушка, о повреждении, видно, сказала бы мне, ежели встретились бы. Да не вышло. В гости, что ли, ввечеру куда ходила?
Мачеха вплотную подошла к Михайле, схватила его за рубаху у плеч, притянула к себе. Тихо и бешено прямо в лицо Михайле просвистели сквозь сжатые зубы ее слова:
– Да ты что, в кошки-мышки, что ли, играешь?!
Михайло схватил мачехины руки, изо всей силы сжал их. Хрустнули кости, но мачеха не издала ни стона. Сдавленным, глухим голосом Михайло крикнул:
– Не утонул! Нет! Жив – видишь?
Ирина Семеновна отвела в сторону глаза и криво усмехнулась.
Сняв со своей груди мачехины руки, Михайло отпустил их.
– Великий гнев у тебя, матушка, в душе живет! Так гневливо и дела как следует не сладишь.
Теперь терять Ирине Семеновне было уже нечего. Все открылось. Она села на корягу, скрестила на груди руки, подтянула края платка и с наглым спокойствием спросила:
– Так. Отцу уж сказался?
– Нет.
– Почему? Не поспел?
– Не потому. Нужды нет.
– А ты не побрезгай.
Обидные Михайлины слова так и резанули мачеху по сердцу, но она только скривила губы.
– «Нужды нет»! – продолжала Ирина Семеновна. – Притворяешься. Не боюся я ни твоего рассказа, ни твоего оговора. Понял?
– Понял. Правда, не боишься. Да и не след такого бояться. Гнева только своего бойся. В нем слепой становишься.
– Не уразумею я тебя, Михайло. Это ты по христианству, по-доброму? Как тогда с быком? Или просто так – струсил?
– Когда человек сильно сердится, случается, без веры говорит. И слова ему тогда не для правды, а для утешения самого себя.
– Мудрость, мудрость… Глубина, ой глубина!
– А в слове самая суть – правда. Для того оно и придумано.
– Все-таки не пойму: с чего бы?
– Ненадобен тот рассказ. Ни к чему.
– Так вот я же объясню тебе. К тому хотя, чтобы подобный нынешнему случай когда не повторился. Уразумел? А?
И мачеха, подняв голову, бросила на Михайлу насмешливый взгляд.
– Уразумел, уразумел! Как не уразуметь. Вот и говорю, что подобное не случится боле.
– Это ты откуда же ведун таков выискался, что в чужой душе как по писаному читаешь? В твоих книгах, что ль, про то описано?
Михайло молчал и что-то обдумывал.
– Аль такая линия одолела тебя – все добром и добром, покуда добро само собой верх возьмет? Не потонет ли в мирском зле твое одинокое добро?
– Будто мое добро одинокое?
– Каждый за свое стоит, и то людей делит. Свое добро чужому добру друг невеликий. Как те два добра столкнутся, нетрудно и злу загореться.
– Ну, матушка, уж если ты по такой высоте повела, то на ней и будем дело решать.
Ирина Семеновна молчала.
– Вот что. У тебя, матушка, разум…
Мачеха перебила:
– Благодарствуем на добром слове.
– Потому ты и поймешь…
– Ой ли, дойду ли?
– Дойдешь. Только не сразу поверишь. Зло, матушка, широко разошлось. Много неправды над народом.
– Мятеж, что ль, какой замыслил? Аль в ушкуйники* собрался? Атаманом учиниться захотел? Пытали, пытали до тебя. Многие головы сложили.
– А я новым делом займусь – науками.
– Не впервой слышу. Ежели и так, то что? В науке, что ль, на мятеж подниматься?
Михайло усмехнулся:
– Я говорил, матушка, что у тебя разум! Вроде…
– Ну, одно дело мы решили. Растолковал мне, к чему науки лежат. Без тебя бы и невдомек. Ты-то что в науках творить будешь? Ты, что ль, учнешь тот свет по земле разливать? Это вроде как Ермак – тот Сибирь под руку брал, ты теперь – науки. Что ж замышляете, Михайло Васильевич?