Повести о Ломоносове (сборник)
Шрифт:
– Теперь, матушка, к тому, что у тебя на сердце лежит, и подхожу. Большим наукам у нас здесь обучиться негде.
– А ты здешние, значит, вполне уже постиг? До самого дна? Теперь к самым высоким стремишься?
– К самым высоким.
– И не страшно? Где же тем наукам быть? Стой, стой… – Мачеха морщила лоб. – Стой… Вон оно что!.. Это ты говоришь, что за теми науками тебе в дальний поход. И нам, стало быть, к расставанию себя готовить. Ой, плач и воздыхание!.. И куда же думаешь подаваться? Сам ли или, может, с какой ратью на науки ополчаться будешь?
– Сам.
– Ну богатырь!.. Как одолеешь, обратно сюда, нам, темным, на удивление?
– Какое дело у нас есть ныне здесь для больших наук?
– A-а… Разумею. В помышлении своем от родного гнезда совсем отлететь замыслил? Ровно птица вольная.
– Вот ты, матушка, правду и угадала. И слава богу. И еще знаю: о намерении моем батюшке сказывать не станешь.
– Ясновидец, ясновидец! Правильно говоришь. Мозги не корова сжевала. И чем там брать будешь?
– Надо терпением.
– Для терпения кому храбрости недоставало? – Ирина Семеновна глубоко и устало вздохнула: в сердце у нее не было ни торжества, ни радости. – И как это только случается: одолеешь в чем, ждешь – взыграет от того дух, глядишь же: ничего нету, и в сердце пустота.
– Когда не в добром деле одолеешь.
– Много ли их, добрых дел-то?
– А ты, матушка, поищи.
– Не пустая ли забота?
– Там и видно будет.
– А думал ты, хитрец-мудрец, что бабе дел никаких-то и нету? Не придумано еще. Скучно мне, ох скучно!
Ирина Семеновна откинула голову, платок сдвинулся, и густые косы ее упали на плечи.
– И что мне, бабе, нужно? А?
И, обращаясь к Михайле, она сказала:
– Ты говоришь: добро. А в добре для меня дела мало. И знаешь что? Я ведь ни добрая, ни злая. Сказала: просто скучно мне.
– Скука – она часом и опасная бывает. Невзначай кого и погубишь…
Ирина Семеновна метнула на Михайлу быстрый взгляд, снова враждебный и злой.
– Всё занятие.
– Не через меру ли?
– Как для кого.
– Тебе-то дешево ли дается? Поутру, как вернулся я, заметил, будто лицо у тебя как после дурной ночи. Не спала, что ли?
Ирина Семеновна пренебрежительно посмотрела на улыбающегося Михайлу и ничего не ответила. Она не спеша убрала разметавшиеся косы; вынимая по одной зажатые в зубах костяные резные шпильки, закрепила волосы и накинула на голову платок.
– Так, Михайло Васильевич, на великие дела, стало быть, поднимаешься. Так-так… Что ж, дай Бог нашему теляти волка задрати.
– Не поперек, значит, твоей дороги стою. И душу твою понимаю.
– Мою, может, и понимаешь – нехитрое дело. Свою понимаешь ли? Так ли легко она от деньги да достатка отпадет?
– Вот, матушка, и хотел сказать тебе… Малость потерпи. На скуке своей смотри не сорвись. А то как еще да не вполмеры возьмешь…
– Кто ж его знает – может, и на полную меру хватит.
– Вот и хочу остеречь тебя. Против самой же себя.
– Еще спасибо на добром слове. Вроде душу мою спасти хочешь. И долго ль, стало быть, в надежде нам жить да ожиданием томиться?
– Нет, недолго.
Повернувшись спиной к мачехе, Михайло пошел по косогору в сторону леса. Отойдя немного, он обернулся и сказал:
– И знаешь, матушка, земля от стыда еще никогда не проваливалась.
Михайло шел твердой морской походкой, покачиваясь из стороны в сторону, крепко ставя ноги в рыхлый песок, и скоро его высокая фигура скрылась за кустистым тальником, у поворота идущей по песчаному откосу дороги.
А Ирина Семеновна все сидела и думала и никак не могла решить, правду ли ей сказал Михайло, в самом деле куда-то он там собирается или смеха ради говорил? А коли так, то пусть бы уж он лучше не смеялся… Ну а если сказанное им и в самом деле правда, то все-таки какая-то странная и мало ей понятная.
Глава тринадцатая
«КНИГА БОГОМЕРЗКАЯ АЛЬВАРУС»
Вернувшись по осени с моря, «Чайка» на несколько дней задержалась в Архангельске.
Проходя как-то по набережной, Михайло остановился около подогнанной к самой пристани ладьи, груженной гончарной посудой. Хозяин ладьи, холмогорец, только что приведший ее в Архангельск, рассказывал собравшимся на палубе последние холмогорские новости.
Слушатели негодовали, поддерживали рассказчика возгласами, перебивали возмущенными вопросами, заставляли еще раз пересказывать. Михайло сел поодаль на лежавшее на берегу бревно. На него не обратили внимания.
Собравшиеся на ладье были раскольниками.
Было от чего прийти в ярость! Как же! В Холмогорах, в славянской школе, что при Архиерейском доме, с этой осени будут обучать чему? Латыни! Сам, сам, своими собственными ушами он это слышал! И рассказчик обводил слушателей негодующим взором.
Вот до чего дожили! Сегодня людей заставляют латинский язык учить, на котором кто молится? Католики! А завтра и крест четырехконечный, латинский, отверженный, над землей Русской поднимут. Вот к чему ведут никониане! А когда рассказчик сообщил, по каким книгам будут учить латыни, это и еще подлило масла в огонь.
Своими глазами Михайло видел несколько таких книг в Холмогорах. Как откроешь эту книгу – тут же намалеван ангел: не наш. Глаза у него в сторону смотрят, хорошо приглядишься – смеются. Под ангелом же, что глаза скосил, он самый и есть – крыж! Крест четырехконечный! Вот и смеется ангел этот, крылышками двумя помахивает: глядите, мол! Да разве то ангел? Бес! А по бокам, пониже, какие-то хари богопротивные, носы у них длинные-предлинные, вроде даже языки показывают эти хари!
И, слушая это, раскольники дружно плевались.
Кто сочинил ту книгу? Кто! И-е-зу-ит!*
И когда слушатели недоуменно переглянулись, рассказчик им пояснил, кто такие иезуиты. Он бывал в Выговской пустыни, где и поднаторел во всем, что нужно знать истинному блюстителю древлего благочестия. Да, сочинил ту книгу иезуит Альварус.
– Сжечь бы ту книгу богомерзкую Альварус! – мечтательно проговорил один из раскольников.
– Сжечь! Поди, и в огне не горит: дьяволова!.. – вздохнул другой.
В Холмогоры привезли книги, по которым можно научиться латыни! Эта новость поразила и обрадовала Михайлу.