ЖАНРЫ

Пожар миров. Избранные статьи из журнала «Возрождение»

Ильин Владимир Леонидович

Шрифт:

«Пир» Платона заканчивается, как известно, беседой бодрствующего Сократа, доказывающего своим трем слушателям, которых еще не свалила сила вина, что «истинный комик есть истинный трагик, а также что истинный трагик есть истинный комик». Позже это послужило Платону аргументом в пользу запрещения того и другого: трагедия расслабляет человека, а комедия вышучивает его, делает легкомысленным. И действительно: тот мир, куда направлены взоры Платона, есть «мир без смеха и слез», по выражению Владимира Соловьева. Христианская правда и все, что касается падения и искупления, вся совокупность Св. Писания, святоотеческой, догматической и литургической письменности и иконографии, вообще всего, что можно назвать высшей религиозной культурой, – тоже без «смеха и слез», по ту сторону трагедии и комедии.

Однако попасть в эту сферу можно, только пройдя через трагедии и комедии. Трагедия говорит нам о жестоких финальных страданиях, о том, что «великая и последняя борьба уготована человеческим душам»; комедия говорит нам о том, что все прах, «суета сует и всяческая суета» (Еккл.); а также о том, что посмеятельна бывает «пагуба от нечестивых» (Притч.). Сверх того, как это дознано долговременным опытом всего культурного человечества, знаменитое определение трагедии Аристотелем «как ведущей через страх и сострадание к очищению от подобного рода страстей» придется признать верным и соответствующим законам нашей психики и нашего духа. Миновать трагедии и комедии невозможно; остаться бесчувственным к тому, что мучит или бесчестит человеческую душу, тоже невозможно. Поэтому, комедия и трагедия все же действительно должны быть признаны «школой для взрослых» и, даже, своеобразным «святилищем», в том, например, смысле, как существует «храм науки». Все это подлинные и очень большие ценности, тем более что вера, догматическое сознание и чуткость к тонкостям эстетики и культа даны далеко не всем. Что же касается трагедии и комедии, взятых в их синтезе или же разъединенных, – это есть общее человеческое достояние.

Однако есть гении, которым по плечу сочетание трагико-комического творчества с раскрытием грандиозных, чисто религиозных или религиозно-эсхатологических перспектив; в числе их на одном из первых мест придется поставить Достоевского, сочетавшего в себе, в силу сказанного, и Шекспира, и Данте, вернее сказать, особенности и темы этих двух гениев.

Как правило, основной темой всех трагедий «эллинского гения» в ряде вариантов является всегда действие Рока. Человек чувствует себя во власти необходимости, которая «хотящего ведет, а не хотящего тащит». Судьба-необходимость есть сила особого порядка. И самое тяжкое, что эта сила как бы глухонемая и даже вовсе бессознательная, которая «не слышит убеждений» и для которой благословения и проклятия, мольбы и славословия одинаково не доходят.

Правда, в «Прометее» Эсхила Зевс в качестве «нового бога» играет роль рока по отношению к Прометею. Но это только, так сказать, временное скрещение, или временное сочетание функций. До этого и после этого «необходимость» в качестве грубой и слепой силы-судьбы будет по-прежнему управлять всем течением событий и происшествий как в жизни богов, так и в жизни людей, равно как и в том «человеческом и слишком человеческом» акте, который именуется «разысканием истины», следуя исключительно логике, «принуждающей» совершенно как чисто физическая неодолимая сила. Аристотель и говорит о «принуждающей силе истины». Философы, которые во времена Аристотеля были синонимом «ученых», приходили к своим заключениям, «принуждаемые самой истиной». Выходит так, будто принуждающая сила, если она достаточно велика или во всяком случае неодолима, должна считаться признаком истины или даже самой истиной; и обратно: характерным признаком истины признается принуждающая или даже вынуждающая сила, роковой ее характер, совершенно исключающий всякую свободу и всякий выбор. Аристотель, который чувствует весь ужас такой «истины», цитирует в своей прославленной «Метафизике» слова трагика Софокла: «но сила непреодолимая вынуждает меня так поступить». Аристотель не скрывает того, что страдания живой человеческой души, вынужденной быть беспрекословным, податливым и невозражающим игралищем силы-истины, невыносимы, но о протесте не может быть и речи. Кто же протестует против логики, и, следовательно, науки – хотя бы эта логика и эта наука приводили к таким результатам, которые совпадают с всеконечной гибелью, или с бесконечной мукой, во всяком случае, с неопределенно долго длящейся мукой – что в каком-то смысле равносильно вечной муке.

Античный человек и не знал подлинной, метафизической свободы; он не знал поэтому ни ценности личности, ни метафизики личности, которая онтологически для него как бы и не существует. И свобода и личность, и свободная личность и личная свобода приходят с христианством. Но вместе с христианством приходит и трагедия креста, которая есть трагедия личности и ее призвания.

Одновременно с этим появляется точка зрения, согласно которой истине принадлежит освобождающая сила, что истина не принуждает, но освобождает. «И познаете истину и, истина сделает вас свободными» (Иоан. VIII, 32). Освобождающая сила принадлежит также благодати и поэтому есть особое действие Св. Духа, равносильное животворению и воскрешению из мертвых, ибо закону-принуждению принадлежит сила умерщвляющая, благодати же – животворящая. «Грех не должен над вами господствовать, ибо вы не под законом, но под благодатью» (Рим. 6, 14). Закон связан с «буквой», которая умерщвляет. Этой идеей пропитано все Новозаветное благовествование и особенно благовестие апостола Павла, которого поэтому и надлежит наименовать благовестником свободы во Христе. Но среди его посланий преимущественно одно – к Галатам – должно быть названо откровением христианской метафизики свободы. Конечно, это метафизика конкретная, экзистенциальная; возникла эта метафизика по совершенно конкретному поводу о лжеучении, которое заключалось в проповеди обрезания для вступающих в Церковь язычников и, следовательно, в возвращении под иго закона, в порабощении закону, а значит, в порабощении вообще, чем упразднялся крест спасения и вечной жизни.

В послании апостола Павла к Галатам проповедуется освобождение не только от ветхозаветного ритуально-богословского законничества, но вообще от рабства веществу (материи) и категориям мира. С этим также неразрывно связана идея всеединства, универсализма – соборности во Христе. Ибо всякое ограничение, приходящее со стороны, есть ограничение Христовой свободы. Под рабством же плоти апостол Павел разумеет всю совокупность грехов, так сказать, лжеединство греха, противостоящее кресту любви и его свободе.

Между этими двумя категориями возникает непримиримая борьба; и совмещение здесь невозможно. Отсюда пламенно боевой, местами даже суровый, местами жесткий, стиль всего послания к Галатам: свобода есть не только привилегия, но суровый морально-мистический долг, нас обязывающий. Отсюда и органическая связь моральной чистоты, требований долга и чистоты, честности мысли. Это – логика свободы, заря которой уже занимается в проповеди Сократа. Вместе с тем проповедь свободы есть проповедь мужества и силы, ибо Распятый за нас и есть Святый Крепкий.

Сверх того, в заключение – и это есть самое важное – свобода связана с явлением иной твари, где кончаются все ветхие временно-пространственные ограничения и открывается совершенно иное бытие.

Тексты послания к Галатам, одно содержание которых свидетельствует об их Божественности, и следует признать духовным (пневматическим) костяком, фундаментом, идеей-силой, двигателем диалектики всего творчества Достоевского, как подлинно христианского метафизика свободы и беспощадного противника законнического лицемерия и фарисейства, которых он сражает, как и Гоголь, силой своего юмора и своей сатиры, обрушивающихся главным образом на мир бесов, демонов.

На этой почве, как показал Достоевский, и возникла у революции война с крестом призвания, творческой свободы и персоналистической философии. Достоевский открыл то, что теперь имеет вид непререкаемой истины: именно, что революция, и особенно социально-политическая коммунистическая революция, есть жесточайшая форма рабства и полного обезличения человека, превращения его в коллективистический «муравейник», или «термитник» двуногих. Революция с ее носителями уже во времена Достоевского и в точном изображении его гениальных «Бесов» – «русской трагедии», по выражению о. Сергия Булгакова, – есть прежде всего рабья бездарность антитворчества и постыдная трусость мысли.

Такое всеконечное изуродование человеческого образа должно было вызвать морально и эстетически негодующую деятельность сатирика-юмориста, каким и был Достоевский на вершине своего трагизма. Ибо, есть ли что либо трагичнее, чем расчеловечение человека и его вобесовление?

Итак, вот эти тексты ап. Павла, которые можно считать основанием творчества Достоевского:

«А вкравшимся лжебратиям, скрытно приходившим подсмотреть за нашею свободою, которую мы имеем во Христе Иисусе, чтобы поработить нас,

Мы ни на час не уступили и не покорились, дабы истина благовествования сохранилась у вас» (Гал. II, 4–5).

«Законом я умер для закона, чтобы жить для Бога. Я сораспялся Христу,

И уже не я живу, но живет во мне Христос; А что ныне живу во плоти, то живу верою в Сына Божия, возлюбившего меня и предавшего Себя за меня.

Не отвергаю благодати Божией; А если законом оправдание, то Христос напрасно умер» (Гал. II, 19–21).

«Для чего же закон? Он дан после по причине преступлений» (Гал. III, 19).

Поделиться с друзьями: