Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Позвонки минувших дней
Шрифт:

Ну вот и проходит пятьдесят четвертый день моего рождения [111] . С утра Катюша и Мотя за работой. Точнее — со вчерашнего дня. Катюша обожгла себе палец вчера, когда пекла листы для «наполеона». Потом уронила один из листов на пол, и он рассыпался на куски, которые съела Томка робко, не веря своему счастью, потому что до этого всякая ее попытка обнюхать тесто пресекалась. Потом Мотя роптала на то, что мы приобрели цыплят неощипанных. Когда их ощипываешь, то перо выдирается с кожей. Я видел тревожные сны. Проснулся — и первое, что услышал: ворона кричит, а первое, что увидел: дождь идет. Смутное ожидание счастья исчезает, хотя все домашние поздравляют меня. Пишу до половины второго, после чего мы идем встречать Кошеверову. Она читает мне отрывки из дневников ребят — туристов для сценария. Получаю телеграмму от Елены Александровны, говорю с нею по телефону, узнаю, что она приедет в половине шестого. Идем в начале четвертого с Надеждой Николаевной за грибами в лесок по дороге к поселку академиков. Грибов неожиданно много — сначала только сыроежки. Потом начинают попадаться моховики. День серый, холодный, но грибов все больше, и мне делается веселей. Минуем проволоку, ищем грибы на склоне горы, спускаемся к маленькому озеру или пруду, с островком, на котором растет береза. Желтые листья на березах даже в серый день кажутся освещенными солнцем среди темных елей. (Дня два назад видел на склоне оврага березу. Листья ее осыпались на лапы растущих у ее подножия елок. Светило солнце. Казалось, что елки украшены.) От озера снова поднимаемся вверх, и я нахожу белый гриб! Сетка с грибами полна — маслята, моховики, сыроежки, горькуши. Приходит Пантелеев. Глубоко задевший меня разговор о пьесе «Медведь», которую я дал ему почитать вчера. Задело меня то, что он сказал: «В пьесе, как и в тебе, мне многое нравится, а многое и не нравится». День рождения делается серым. (Да! Еще до встречи с моим зоилом я поскользнулся и упал на крутом склоне, что считаю плохой приметой.) Ну а потом гости обедали и играли в карты. Звонила из Москвы Наташа. Как смеет Пантелеев, с которым я обращаюсь бережно, как со стеклянным, так говорить! В пьесе, видите ли, есть «шутки ради шутки», «дурного вкуса» и так далее. Значит, и в жизни я ему кажусь таким.

111

Запись от 21 октября 1950 г.

О пьесе Пантелеев может говорить что ему угодно, а я с этим могу соглашаться или нет, я могу огорчаться — никто не любит, когда его бранят, но как он осмеливается говорить обо мне! Можно говорить о невыносимых, угрожающих общественному благополучию недостатках человека, вразумлять, отрезвлять, обличать, но и он, и я знаем отлично, что ничего подобного нет у меня. Он посмел сказать это только потому, что считает меня слабее, чем я есть на самом деле. Потому что я с ним обращаюсь бережно. Потому что он, как все почти, груб с близкими, со своими, словом, с теми, кого не боится. Я с моим страхом одиночества надеялся, что нашел друга. Как всегда в таких случаях, я забыл, что защищаться следует непрерывно. И вот получил весьма вразумительное напоминание об этом. Елена Александровна провела день у нас. Днем мы ходили с нею и с Катей за грибами. Катюша нашла белый гриб и очень обрадовалась, потому что она загадала: «Найду белый гриб, значит, все будет хорошо»… На душе беспокойно, работа не ладится. Я пошел погулять в одиночестве. Холодно. Луна просвечивает сквозь тучи, но тем не менее идет дождь. Лето и осень холодные, но зелени больше, чем в прошлом году. В нашем саду на сирени еще все листья целы, цветет табак, цветут георгины, маргаритки, ромашки, гвоздики. К моему рождению Катюша срезала столько цветов, что в вазах, кувшинах и кружках они заняли весь стол на террасе. (Их держали там в ночь на 21–е, чтобы они не завяли.)…

Пришлось съездить в город посмотреть так называемый «Театр сказки» — кукольный театр, который показывали в Доме детской книги. Я обещал руководительницам театра присутствовать на этом показе, в результате которого должны были решить, возьмут ли данный организм на постоянную работу при Доме. Сегодня писать трудно, слово не цепляется за слово. Мне трудно поэтому быть гладким и красноречивым, в чем я упражняюсь в последние дни. Поездом в 9.12, иначе я не поспел бы к началу спектакля, отправился я в город. А в дорогу взял «Фуше», сочинение очень мало мною любимого Цвейга. А ночь я не спал. Прочитав «Джен Эйр» (вот эта книга задела меня за живое), я занялся заключением, точнее, стал писать заключение, которое поручило мне сделать Управление по охране авторских прав по делу Лифшиц — «Ленфильм». Лифшиц сделал четыре варианта сценария, после чего требования, предъявляемые автору, резко изменили. Не дрогнув, автор написал пятый вариант, после чего студия отвергла работу Лифшица. Я довольно добросовестно прочел весь предоставленный мне материал и был уверен, что напишу заключение быстро. Но с непривычки к такому роду литературы я просидел до начала пятого. И не мог уснуть… Чтобы не идти в УОАП, вызвал Лифшица и передал свое заключение ему. Поехал в Дом детской книги. Посмотрел спектакль. Убедился, что приезд мой был никому не нужен. Побежал к поезду и, засыпая на ходу, в половине пятого вернулся домой… Так был убит неведомо зачем день. Работал, как лунатик. Потом, боясь бессонницы, бродил. Собаки рыдали. Деревенский Феб выл, подняв к небу свою кудлатую башку. Томку на семейном совете решили не сводить с женихами на этот раз, против чего они протестуют. Сейчас наконец стало тише.

Надевши длинные белые валенки, пошел бродить по обычному своему пути: академический поселок, нижний лесок, море. Внизу дорожки еще не протоптаны, и я рад был валенкам. Несмотря на мороз, между корнями деревьев в снежных берегах бежит черный ручей. Иду по просеке и думаю — здесь, на севере, ощущаешь силу жизни, может быть, и больше, чем на юге. Чтобы вырасти из песчаной почвы под ледяным ветром, в страшные морозы, вопреки всему развернуться, как эта елка, и подняться выше своего соседа — телеграфного столба, нужно иметь богатырские силы. И мне стало понятно, что этот лес не говорит с южной лихостью о своей силе и красоте просто потому, что ему некогда. Выражено неточно, но я, к сожалению, боюсь запрета себе — зачеркивать. Море сегодня темно — серое, бежит по направлению наискось к Зеленогорску. Снег с песка начисто сметен ветром. У берега снова появился лед, кое — где слоистый, беловатый, зеленоватый, а местами гладкий, как на катке. Есть и ледяной вал, но нанесло его вдоль мелей, на кромке замерзшей воды. У нас и в направлении Зеленогорска все в дымке, все в сумерках, которые готовы сгуститься. А налево — далеко — далеко — белый снежный обрыв заросшего лесом холма сияет, нет, горит во всю свою длину и серебром, и красноватым пламенем. На миг я подумал, что там пожар, но потом разглядел через туманную мглу, что там далеко небо голубеет, очистилось, значит, обрыв сияет на солнце, которое уже идет к закату. Писал сегодня «Медведя» [112] . Кое-что получилось. Дом творчества открылся 22–го, но из его жителей я никого еще не видел…

112

Запись от 24 ноября 1950 г.

В тетради этой я пишу, когда уже почти не работает голова, вечером или ночью, чаще всего, если огорчен или не в духе. Условие, которое поставил я себе — не зачеркивать, отменил, когда стал рассказывать истории посложнее. И вот, перечитав вчера то, что писал последние месяцы, я убедился в следующем: несмотря на усталость, многое удалось рассказать довольно точно и достаточно чисто [113] . Второе условие, которое поставил я себе, — не врать, не перегруппировывать (ну и слово) события, исполнено. Этого и оказалось достаточным для того, чтобы кое-что и вышло. Заметил, что в прозе становлюсь менее связанным. Но все оправдываюсь. Чувствую потребность так или иначе объясниться. Это значит, что третьего условия — писать для себя и только для себя — исполнить не мог, да и вряд ли оно выполнимо. Если бы я писал только для себя, то получилось бы подобие шифра. Мне достаточно было написать: «картинная галерея», «грецкий орех», «реальное училище», «книжный магазин Марева», чтобы передо мной появлялись соответствующие, весьма сильные представления. Я пишу не для печати, не для близких, не для потомства — и все же рассказываю кому-то и стараюсь, чтобы меня поняли эти неведомые читатели. Проще говоря, стараюсь, чтоб было похоже, хотя никто этого с меня не требует.

113

Запись от 22 февраля 1951 г.

Сегодня день, полный сомнений, угрызений совести, нарушений обязательств [114] . Сначала я мучительно старался пережить все ночные удушливые, безнадежные последствия проглоченных впечатлений. На этот раз меня мучила недочитанная философская книжка. Я, проснувшись и поняв, что не заснуть, стал читать эту самую осужденную книжку Г. Александрова [115] . А впрочем, не в ней дело. Затем я сел дописывать третий акт. И вот началось. У меня прибавилась тысяча сомнений, а техника все та же. Но тут меня позвали завтракать, и с ни с чем не сравнимой радостью я оторвался от своих сомнений. Потом я брился долго и старательно, боясь вернуться в застенок. Но другого выхода не было. Я занялся песенкой. Она меня совсем не мучила. Точнее, радовала, как всякая работа над стихами. Еще вчера она меня ободрила. Но, увы, я понимал, что, написав песенку, я никак не решу третьего акта и до конца его останется еще тысяча верст, а в субботу надо ехать в Москву с готовой пьесой. И вот я, понимая, что самое разумное — перепрыгнуть через песенку или отказаться от нее, боясь стать лицом к лицу с прозой, все возился с ней. И тут пришел Гитович. С тою же радостью выскочил я из своего застенка — ведь если мешают, я не обязан висеть на дыбе. Гитович сидел у нас долго. Разговаривал со мной, потом со столяром, делавшим дверь. С ним Гитович на «ты». Пили вместе. Я напомнил Гитовичу, что обещал прийти к нему с коньяком. И мы решили, что гости выбили меня из колеи, я ушел гулять. Встретил Капицу. Пожаловался на то, что дачи собираются отнимать. Зашел в Дом творчества. Унылое, неистребимое присутствие санузла в коридорах, и на лестнице, и в комнатах. Разговор с Добиным о Мельникове — Печерском. Посидел с ним в столовой. Провожают меня домой Добин и Любарская. Дома ждет обед. Потом вожусь с песенкой и кончаю ее. Она придает нечто, заставляющее переписывать акт. Но тут надо идти к Гитовичам и нести коньяк. Иду. Вернувшись, печатаю и пишу.

114

Запись от 4 апреля 1951 г.

115

Имеется в виду книга философа Г.Ф.Александрова «История западноевропейской философии» (1947). Причислив К.Маркса к западным философам, Александров подвергся резкой критике со стороны А.А.Жцано-ва, в результате чего лишился ответственного поста в ЦК.

Вот кончается и эта книга, вся зима — с 10 ноября по сегодняшний день [116] . Снова все тает, как в дни, когда я начинал свою первую тетрадь в Кирове, в сорок втором году. С того времени — это пятая тетрадь. В первый раз в жизни удалось вести непрерывные записи вот уже десятый месяц. Что получается? Удалось, несомненно, рассказать кое-что о детстве, о Маршаке, о сегодняшних моих днях — это последнее получается хуже всего. Удалось вот в каком смысле — я впервые записываю все как было, без всякого умалчивания, по возможности, и ничего не прибавляя. Если я стараюсь подробно и похоже описать сундук рыжего мороженщика, то это значит, что сундук вдруг выступил в моей памяти со всеми подробностями, когда я писал. Я убедился, что могу рассказывать о более сложных предметах, чем предполагал. Страшные мысли о моей немоте почти исчезли. Если я еще проживу, не слабея и не глупея, несколько лет, то опыт, приобретенный за эти последние месяцы, может мне пригодиться. Но меня несколько тревожит то, что никогда до сих пор не тревожило. Это мое здоровье. Я после майкопской малярии привык часто испытывать упадок сил, мне часто нездоровилось. Но теперь я чувствую иной раз, что в этом году мне исполнится пятьдесят пять лет. Причиной этому еще и безрадостная зима. Безрадостно я жить не умею. Хочу десятого поехать в Москву, чтобы повезти пьесу в Москву и сдать в МТЮЗ. Сегодня впервые после большого промежутка спустился к морю. Бежит ручей по Морской вниз, по самому крутому месту спуска, бежит как раз посередине, между булыжниками. Шоссе очистилось от снега. Кто-то отодрал листы фанеры от будочек, в которых прятались статуи, и обе они видны, если подойдешь поближе. Одна из них кощунственно разрисована карандашом. Прогулка показалась мне тяжелой. Ну, вот и кончена пятая моя тетрадь.

116

Запись от 5 апреля 1951 г.

Целый день писал третий акт и наконец слепил его с грехом пополам. Договорился с Олечкой о перепечатке и засел за сокращения и обработку первых двух актов. Мы решили поехать в город вечером восьмичасовым. В седьмом часу прочел я третий акт Катюше и ужаснулся. А я уж успел дозвониться до Якушкиной, что все готово и я десятого выеду с пьесой в Москву Чувство у меня было такое, что не переделать мне третий акт. Прошел слух, что расписание изменилось. Я пошел на станцию справиться. Слухи не подтвердились. На обратном пути увидел я левака и договорился с ним. И мы поехали в город на машине. У нас еще лежит снег, только местами выступили прогалины. Так идет до Солнечной. И вдруг после Сестры — реки все меняется. Только пятнами уцелел тут снег, кажется, что мы попали в другой климатический пояс. Между Лисьим Носом и Ольгино, хотя тут довольно густой, хоть и молодой, лес, снег тоже растаял. Значит, дело не в том, открытая или закрытая местность. Думаю обо всем этом, а сердце болит: «Пропала пьеса, погибла пьеса!» С таким чувством несу ее Олечке. И вдруг соображаю: «Сегодня суббота. Олечка будет печатать два дня. Следовательно, до понедельника у меня есть время заняться несчастным последним актом». Забираю его, и мне делается веселей несколько. Сегодня мне страшно к нему прикоснуться. Звоню Козинцеву, еду в гости. Сашенька, внимательный, несколько удивленный, в купальном халатике с капюшоном, сидит после ванны в кроватке, а бабушка читает ему «Почемучку». Я помню, как писалась эта книга, как Николай Макарович сердился на слово «почемучка», казавшееся ему непристойным, и мы соглашались с ним. А книга прижилась. «Который раз читаю — не сосчитать! — жалуется бабушка. — А он все требует: эту, эту книжку». Возвращаюсь домой. В Ленинграде совсем уже весна. Козинцевы искренне удивились, что в Комарове есть снег. Иду по весенним улицам, и все как будто камень на сердце — третий акт! Перечитываю. Появляются надежды на то, что он исправим. Думаю. Сегодня Благовещенье [117] .

117

Запись от 7 апреля 1951 г.

Спал, как всегда, в мучениях. Сны все о том, что я уже сижу за столом и переделываю, все переделываю пьесу. Наконец, в девятом часу, я принимаюсь за это дело наяву. Убеждаюсь, что поправками и вставками ничего не добьешься. Начинаю попросту переписывать весь акт, кроме пролога и двух — трех страничек, заново. Работа идет, или мне кажется, что идет. Надо в ДЛТ, но я уговариваю Катюшу, чтобы она пошла туда одна. Продолжаю писать. Возвращается Катюша. Она купила шелковый зонтик Наташе к рождению, потом чемоданчик, не слишком маленький, но и не большой, как раз такой, какой нужен для поездок в Москву. Купила мне две рубашки. Словом, все вышло удачнее, чем в моем присутствии. Я там веду себя нетерпеливо. Во всяком случае, за рубашками я бы не стал протискиваться через толпу. Я прочел Катюше поправки. Получилось много лучше, чем в первом варианте. Я стал пробиваться дальше, уже несколько слишком возбужденный и уверенный в успехе. Приходилось оставлять работу и шагать по комнатам. Вечером пришлось мне заехать к Наташе Шанько. Праздничный Ленинград, который, не в пример праздничному Майкопу, приятно возбуждает меня. Мне поручено на обратном пути купить что- нибудь к ужину, но сегодня воскресенье. В восемь часов все закрыто. Захожу в «Метрополь» на Садовой. Там филиал ресторана продает жареную баранину, свиные котлеты, ростбиф, который я и покупаю. Теперь весь третий акт мне ясен и представляется мне таким прекрасным, каким ему в действительности никогда не быть. Я думаю о нем в ресторане, на улице, дома. Меня опьяняет мысль, что я спасен, что пьеса кончена, что я вообще счастливец. У нас Верочка. Меня уговаривают сыграть одну партию в 501. Я играю, и мне везет, и я в последнюю сдачу проигрываю. И мгновенно исчезают уверенность, опьянение счастья. Я сажусь дописывать — и ни с места. Бьюсь, бьюсь и злюсь на себя. Зачем было играть в карты? Как я забыл, что уверенность, опьянение надо беречь, а я, дурак, погасил их. В четвертом часу ночи, двинувшись вперед мало, я иду спать в отчаянии.

Утром, отрезвев от восторга и отчаяния, довожу пьесу до конца. Отношу Олечке. Ее несколько пугает, что последний акт написан от руки. Успокаиваю ее тем, что пишу я безобразным, но разборчивым почерком. Уношу домой тридцать шесть страниц, уже перепечатанных ею. Я ободрен тем, что она хвалит пьесу. Правлю перепечатанное. Иду на городскую станцию, чтобы взять билет на завтра. Оказывается, это не так просто. Еду в Литфонд — и пугаюсь. Зуева, которая достает у нас билеты, отсутствует. У нее умирает мать. Выручает Союз. Они посылают свою курьершу по имени Шурочка. Она умеет доставать билеты. Я постепенно прихожу в состояние, близкое ко вчерашнему. Правда, третий акт уже написан и, конечно, совсем не так прекрасен, как представлялся в мыслях, но все же это много лучше того, что было слеплено в субботу…

Дома узнаю, что, пока я добирался из Союза, курьерша уже принесла билет на «Стрелу». Это приводит меня в состояние «я счастливец»… Олечка уже печатает третий акт, что меня радует. И при этом продолжает восхищаться пьесой, что укрепляет меня в вышеназванном состоянии. Вечером у меня уже вся пьеса. Заходит Пантелеев. Потом Лиза и Верочка. Уговаривают меня прочесть третий акт. Слушают холодновато. Расхолаживает середина с пословицами, о чем гости и говорят мне. Это меня отрезвляет, но в отчаянье не приводит. Ведь это не карты! После ухода гостей нахожу некоторые варианты и вставляю их. Пьеса выигрывает. Катюша огорчена критикой. Уверяет, что я напрасно читал. Боится, что я в Москве буду читать пьесу в театре без необходимой уверенности. Опять четвертый час ночи. Иду спать в спокойном настроении. Пьеса дописана — а это главное.

Поделиться с друзьями: