Прабабушка
Шрифт:
Ехидные языки поминали брошку, но до объяснений Уштымцев не снисходил. Говорил "это личное", что рождало слухи о родовитой немке-любовнице. Украшение отличала необычная композиция: аметист в оправе из серебряных кабаньих голов, оленьих рогов, хвойных ветвей - что-то охотничье, эдакое залихватское.
Последний свой бой майор принял, когда уже была подписана капитуляция. Их гвардейский реактивный артдивизион с выжженных дотла Зееловских высот перебросили к Эльбе, к Виттенбергу. Стоял там такой тихенький городок Йессенштадт, ничем ранее не прославленный, на оперативных картах не отмеченный. В нём окопались остатки эсэсовского танкового полка. С остервенением рвались они навстречу союзникам, чтоб сдаться им, а не русским, но попали в котёл. Дрались как черти, пощады не ждали.
Уштымцев дважды лично ходил парламентером на руины городка. Встречался со штурмбанфюрером, командовавшим обороной. Они побеседовали на развалинах кирхи, остроумно обменявшись парой цитат из Гёте. У штурмбанфюрера были глаза мертвеца - пустые и равнодушные.
На второй раунд переговоров Уштымцева отговаривали идти все: подчиненные офицеры, водитель. Адъютант чуть не хватал за рукава шинели, не хотел отпускать. Но Василий всё равно пошел.
Он знал, что в части давно ходят слухи о его "заговоренности", неуязвимости. И за последний год не упускал случая дать этим слухам подтверждение. В этом можно было усмотреть что-то мальчишески-хвастливое, но Уштымцев поступал так из педагогических соображений. Из него, мальчика-очкарика, все детство которого прошло средь книжек и нот, получился дельный и бравый офицер. В те победные майские дни он ясно решил для себя, что если будет жив - останется в армии. Он понял, что это дело для него.
Когда эсесовцы ответили отказом во второй раз, заговорили "Катюши" артдивизиона. Начатое ими довершили приданная Уштымцеву мотопехота.
Йессенштадт был взят за считанные часы, наши потери составили трех раненных. Но когда "виллис" Уштымцева уже подъезжал к тому, что осталось от эсесовского штаба - затрещало, плеснуло огнем из разбитого окна жилого дома напротив. Лобовое стекло покрылось паутиной трещин.
Адъютант буквально вытолкал майора на усыпанную гильзами и битым кирпичом брусчатку, накрыл собой. Шофер матерился, зажимая пробитое плечо, адъютант рвал из кармана трофейный люгер...
Мальчишку взяли быстро. Притащили к Уштымцеву за шиворот. Гитлерюгендовец последнего набора. Оттопыренные уши, короткие ресницы. Мальчишка. Уштымцев велел запереть его в подвале.
В покоях покойного штурмбанфюрера нашёлся недурной французский коньяк.
Уштымцев, наплевав на субординацию, разлил в жестяные кружки - себе, адъютанту и водителю. Он не считал себя заговоренным, думал, просто дьявольски везет. Но не был уверен, распространяется ли его удачливость на тех, кто находится рядом.
Они выпили, и тут за дверями раздался шум. Караульный вступил с кем-то в перепалку, он ругался басом, "окая" по-вологодски, а в ответ звучал захлебывающийся женский плач.
Это была мать пацана из гитлерюгенда. Женщина упала перед Уштымцевым на колени. Сбитый платок, старое драповое пальто с чужого плеча, уродливые мужские сапоги. Черные волосы, белые, как у Калерии ресницы.
Она не была похожа на дойчен фрау. Она выглядела как все матери тех страшных лет.
Уштымцев спустился в подвал, распахнул дверь - пацан вжался в стенку, втянул носом сопли, блеснул воспаленными красными глазками. Майор вытащил его наружу, передал матери. Та, перестав плакать, вдруг стала ругаться по-немецки - отборным солдатским матом. Влепила пацану звонкую пощечину.
Уштымцевские подчиненные - лихие гвардейцы в сбитых набок пилотках, с судаевскими автоматами на груди, с папиросами в сложенных "ковшом" по-фронтовому ладонях, посматривали на сцену с удовлетворением.
Надавав сыну по щекам, женщина бросилась к Уштымцеву, и она снова плакала, но теперь это были слезы благодарности. Она порывалась целовать ему руки, он вяло отмахивался, говорил "идите, да идите вы..."
И она все равно умудрилась что-то сунуть ему напоследок в ладонь. И посеменила, таща за шкирку, как котенка, ревущего навзрыд пацаненка, не веря своему счастью, не веря милосердию русского Бога Войны в шинели с черными петлицами.
Он рассеяно рассматривал то, что лежало у него на ладони - безделушка с фиолетовым камнем, в потемневшей от времени серебряной оправе из переплетных оленьих рогов, еловых ветвей и кабаньих голов.
А в голове его еще звучал захлебывающийся умоляющий плач этой немки: "фир ирре фрау, герр официр, фир ирре фрау..."
Много позже, когда он рассказал эту историю Калерии, когда передал ей, как умоляла та немка, эту брошь... Жена некоторое время рассматривала её, очень внимательно. Затем сказала:
– Какая отвратительная вещь. Я выброшу её, ты не против, Вася?
***
Не выбросила, сохранила.
Таня понимала, почему. Хотя ей самой брошка казалась не гадкой, а восхитительной. Девушка ласково щелкнула оленя по морде, и почувствовала, как в этот момент где-то далеко в Йессенштадте очень пожилая женщина улыбнулась и подкинула на коленях правнука.
Через полгода они встретятся, и проговорят до утра, перебирая вещи в коробке.
В том числе и о Калерии, которую обе не знали, но были бы рады знать.
2. Кисет
Так повелось, что курить за стеной госпиталя, где скукожились корявые кусты сирени, притулилась разбитая телега, а с крыши мерно капало в ржавую бочку, они выползали втроем.
Лейтенант-артиллерист, саперный сержант (два костыля на двоих) и таёжный человек с перебинтованной головой, раскосыми глазами и высокими скулами.
Лейтенант был совсем молоденький, с очками на носу, и вид имел не самый боевитый. Прочитав в газете заметку о соседе по палате, сержант уважительно присвистнул и задвигал усами, артиллерист в ответ лишь смущенно поморщился и качнул перебинтованной рукой - мол, пустяки.
А еще лейтенант, по неясной причине, курил вонючую махорку, а не папиросы. Сержант был тертый калач и бывалый служака с изрядной сединой на висках, помнивший еще Финскую, но любил послушать артиллериста. Тот, что свойственно его армейской специальности, был очень начитан.
Таежный же человек просто молча курил и непонятно было, слушает он или нет, да и понимает ли вообще по-русски. Соседи по палате считали его немоту следствием контузии.
Говорили поэтому вдвоем, а третий просто сидел рядом. Говорили о вещах от войны далеких и отвлеченных, и как-то все больше культурных. Никаких тебе похабных анекдотов и амурных побед - обсуждали прочитанные до войны книги, трофейные кинофильмы, артистку Любовь Орлову и артиста Марка Бернеса, песню про синий платочек и стихи про Тёркина.
Все переменилось, когда по радио сообщили, что наши войска овладели городом Киев. Пройдоха-сапер по случаю умудрился достать где-то абрикосового шнапсу. Хлопнули втроем (таежный человек молча чокнулся жестяной кружкой, молча выпил) за недалекую уже Победу, посыпались шутки про поджавшего хвост фрица, а потом и хлеще, и ядреней, но вот громкость разговора понизилась, и само собой всё как-то перешло на личное.
Сапер очень заинтересовался кисетом, из которого лейтенант извлекал свою вонючую махорку, столь не шедшую к его облику. Кисет порыжел от времени, но покрыт был тонкой вышивкой.