ЖАНРЫ

Правдивое комическое жизнеописание Франсиона
Шрифт:

После его кончины мать моя, не отказывавшая мне ни в чем, оставила прежнее свое намерение и не стала принуждать меня к судейской карьере, а поскольку был я в Бретани как бы чужеземцем и уже привык к воздуху Парижа, то попросил у нее дозволения туда вернуться. Она осведомилась о том, что я намерен там предпринять. Я отвечал ей, что положил некоторое время обучаться благородным занятиям, а затем попытаюсь поступить в услужение к какому-нибудь вельможе. Мои зятья высказали свое мнение по этому поводу и напомнили, что нигде Фортуна не царствует так властно и не проявляет такого непостоянства, как при дворе, словом, что в тот миг, когда я буду мнить себя на вершине ее милостей, она низвергнет меня в глубочайшие низины. Все это на меня нисколько не подействовало, ибо в ту пору я не помышлял ни о чем, кроме как о мирском величии.

Под конец всех концов мне позволили выполнить свое намерение; я вернулся в Париж и поселился снова в университетском квартале, с коим не мог расстаться. Жил я у человека, содержавшего меблированные комнаты и принимавшего нахлебников. Договорившись с лютнистом, фехтмейстером и танцовщиком, дабы каждый из них научил меня своему искусству, я посвящал им поочередно свои часы.

Все свободное время я тратил на чтение всяких книг без разбора и в течение трех месяцев научился большему, чем за семь лет, которые провел в училище, слушая разную школярскую абракадабру, так засорившую мне мозги, что я принимал все вымыслы поэтов за чистую монету и представлял себе леса населенными дриадами и сильванами, источники — наядами, а море — нереидами. Я даже почитал за правду все рассказы про метаморфозы и, глядя на соловья, всякий раз воображал, что передо мною Филомела [107] . Но не один я пребывал в таком заблуждении, ибо знаю из верного источника, что некоторые из наших учителей держались такого же мнения.

[107] В греч. миф. жена фракийского царя Терея. Терей, женатый на Прокне, сестре Филомелы, убедил Филомелу в смерти ее сестры. Женившись на Филомеле, он отрезал ей язык и заточил в темницу. Филомела выткала на пеплосе рассказ о своем несчастье и переслала его Прокне. Преследуемые Тереем, сестры взмолились богам, которые превратили Прокну в ласточку, а Филомелу в соловья.

Изгнав из своего разума эти стародавние фантазии, я наполнил его более здоровыми доктринами и, просмотрев снова свои записки по философии, продиктованные нашим тутором, сравнил их с лучшими авторами, каких только мог найти, и благодаря своей рачительности оказался во всех науках достаточно сведущ для человека, не предполагавшего посвятить себя ни одной из них особливо.

Предаваясь своим разнообразным занятиям, я провел свыше года в полном удалении от мира, выходя из дому лишь изредка, и то лишь для того, чтоб прогуляться по городскому валу или возле Картезианского монастыря, а навещали меня два или три дворянина, с коими я свел знакомство. Помню, что как-то привели они ко мне еще одного, родом из здешних мест, по имени Ремон, который по прошествии нескольких дней отъехал восвояси, без провожатых. По его уходе я заглянул в свой дорожный сундук и обнаружил пропажу шестидесяти с лишним ефимков, которые хранил в маленькой коробочке; вспомнив, что он оставался один в горнице, я заподозрил его в этой краже. При встрече с ним я открыто высказал ему свое мнение, и мы обменялись колкостями, за коими последовали угрозы; наконец я спросил его, не угодно ли ему будет разрешить наш спор завтра, померившись шпагами за городом. Но он отвечал, что не может туда явиться, ибо собирается уехать с раннего утра согласно обещанию, данному им нескольким приятелям, с коими он якобы сговорился путешествовать по Фландрии; и действительно, на другой день он исчез из Парижа. С тех пор я его не видал и не знаю, что с ним сталось.

Видит бог, как терзала мое сердце пропажа денег, на кои рассчитывал я заново одеться, ибо намеревался снять траур. Если бы я попросил у матери о новой присылке, это принесло бы мне больше вреда, нежели пользы, так как она подумала бы, что я их проиграл, и наградила бы меня одними только упреками; не проходило письма, в коем бы она не пыталась доказать, что я беднее, нежели думаю, и что отец оставил долги, и не обвиняла бы меня в нерадивости и в нарушении данного мною при отъезде обещания приискать себе кондицию. Итак, я был вынужден снова облачиться в старую серую одежку и в синий плащ, каковых уже давно не надевал. Выглядел я в них так неказисто, что трудно было найти достаточно проницательного человека, который узнал бы во мне сына храброго капитана де Ла-Порт. Тем не менее я стал выходить чаще, чем когда-либо, ибо горел желанием познакомиться со всей городской жизнью, что не успел сделать, будучи в школе. На другой день после св. Мартина отправился я в здание суда, где бывал не более трех раз, да и только чтоб купить перчатки [108] . Поднимаясь по ступеням, я увидал спускавшегося вниз молодого человека моего возраста в красном облачении и признал в нем своего однокашника: юноша этот обладал, насколько мне помнилось, недурным голосом, и я решил, что он сделался клиросником в церкви Святой Часовни, но тотчас же перестал о нем думать. Если бы нас не разделила толпа, я, вероятно, окликнул бы его прозвищем, данным ему в классе, и осыпал бы насмешками, коими его обычно дразнили, попрекая отцом, одним из наиподлейших в мире ростовщиков и торгашей. По прошествии некоторого времени возымел я любопытство вернуться в это гнусное место и, прогуливаясь вдоль галереи щепетильников, вновь повстречал своего шута, одетого в длинную черную мантию с бархатной отделкой и в атласную сутану и беседующего с молоденькой и прехорошенькой продавщицей духов, перси которой он ласкал, целуя ее в щечку и притворяясь, будто шепчет ей что-то на ухо. Тогда я решил узнать во что бы то ни стало, в какую такую персону превратился мой сотоварищ, но дело, за коим я его застал, побудило меня повременить, а потому я прошел мимо и вернулся на другой день несколько пораньше. Не найдя его на прежнем месте, я принялся разгуливать по зданию суда и чуть было не заблудился в тамошних переходах, где бродил по мрачным и нескладным палатам, кишевшим приказными, из коих одни разыскивали сумки с делами, а другие строчили, время от времени получая деньги, вызывавшие во мне превеликую зависть. Пока я забавлялся, глядя, как они их подсчитывают, появился мой юный хват в том же наряде, что и накануне. За ним следовали заплаканная девица с бумагой в руке и старец, довольно приятной наружности, в длинном плаще, который говорил ему что-то весьма почтительно, сняв перед ним шляпу, в то время как тот даже не оборачивался, чтоб на него взглянуть, и напевал: «Счастливая звезда, приблизь тот час, когда я стану без труда председателем суда!» Поскольку шел он весьма быстро и мне трудно было за ним угнаться, я решил окликнуть его прозвищем, данным ему школярами, полагая, что мне, как человеку, знавшему его коротко в прежнее время, легче удастся с ним заговорить, нежели догонявшим его лицам.

[108] В эпоху Сореля в здании суда размещались лавки торговцев галантерейными и другими товарами.

— Эй ты, Беретник [109] ! — крикнул я. — Куда это тебя несет?

Тогда приказный, считавший деньги за конторкой, заметив, к кому я обращаюсь, покинул свое место и ударил меня кулаком.

— Нахал! — заорал он. — Я прикажу отправить тебя в кутузку. Знай я, при каком стряпчем ты состоишь, то велел бы тебя вздрючить, мерзкий писаришка.

Не будь он окружен людьми, готовыми, по всей видимости, на меня наброситься, я рассчитался бы с ним по-свойски, но при таких условиях мне не оставалось ничего, как только отгрызнуться на словах и ответить ему с бешенством, что я вовсе не писаришка, а дворянин. Услыхав такую реплику, он расхохотался во всю глотку и обратился к собравшимся:

[109] Прозвище школяров.

— Посмотрите-ка на него! Вот так дворянин с продранными локтями и в плаще, который во всю пасть просит каши!

— Как, подлец! — возразил я. — Ты судишь о благородстве по одежде?

Я бы наговорил ему еще много кое-чего, если б какой-то приличный мужчина средних лет с бархатной сумкой под мышкой не отвел меня за руку в чулан, оказавшийся поблизости, и не отнесся ко мне со следующими словами:

— Потише, потише, сударь, надо уважать место, в коем вы находитесь, и людей, с коими говорите: вы только что оскорбили стряпчего.

— Не стряпчего, а тяпчего, ибо я сам видел, как он тяпнул часть денег, которые положили ему на конторку, — возразил я.

— У вас уж очень озорной нрав, — продолжал он, — ведь вы сейчас обозвали бог весть каким именем здешнего советника.

— Неужели вы имеете в виду того молодого человека, что сейчас здесь прошел? — удивился я. — Мне хотелось с ним поговорить; он мой однокашник и в последний день своего пребывания в школе стащил мои перья, перочинный нож и чернильницу; у меня есть неоспоримые доказательства, и я собираюсь отчитать его за это.

Тогда мой собеседник, оказавшийся ходатаем, предостерег меня от выполнения моего намерения ввиду высокого положения упомянутой особы.

— Вы говорите, что он советник? — сказал я. — Да у него в голове больше глупости, чем советов.

— Суд не назначил бы его на эту должность, — отвечал ходатай, — если б не считал, что он достоин ее отправлять.

— У нас его почитали за величайшего осла во всем университете, — возразил я. — Полагаю, что я поважнее персона, чем он, несмотря на его должность.

— Не льстите себя столь честолюбивыми мыслями, — отозвался мой собеседник.

— Это вовсе не честолюбивые мысли, сказал я, — мой род один из знатнейших во Франции, а его отец подлый купчишка.

— Должность его облагородила, — отвечал он.

— А как он раздобыл эту должность? — спросил я.

— На свои кровные денежки, — заявил ходатай.

— Таким образом, последняя шваль, — воскликнул я, — может получить такое же звание и заставить себя уважать, лишь бы у нее были деньги! О господи, какая мерзость! Чем же теперь вознаграждают доблесть?

С этими словами я покинул ходатая и отправился в огромную залу, кишевшую людьми, которые болтались там из стороны в сторону, подобно гороху в кипящем котелке. Если б меня перенесли спящим в такое место, я при пробуждении почел бы себя в аду. Один кричит, другой беснуется, третий мечется, некоторых силой волокут в тюрьму, — словом, ни одного довольного лица.

Понаблюдав эти свидетельства людского огрубления, вернулся я домой, испытывая такую досаду, что у меня не хватает слов вам ее выразить. После обеда, подойдя к окну, увидал я проезжающим по улице своего молодого савраса-советника; но представьте себе, с какой помпой! Ни дать ни взять — вельможа. В жизни своей я так не дивился: подумайте только, на нем был амарантовый бархатный плащ, подбитый плюшем, бархатные же штаны того же цвета и камзол из белого атласа. На боку у него болталась шпага в стиле Миромоновой [110] , а сам он гарцевал на берберийском коне в сопровождении трех саженных лакеев. Я осведомился у своего хозяина, принято ли в Париже, чтоб носители судейских мантий были одновременно и носителями шпаг. На это он отвечал, что молодые люди вроде виденного мною только что советника облачались в мантию лишь для того, чтоб получить всеми почитаемое звание и богатых жен, и что, будучи в таком возрасте, когда прелести двора кажутся заманчивыми, они вне здания суда позволяли себе иной раз опоясаться шпагой и одеваться под вельможу. Глядя на свое убогое состояние, я позавидовал бы, пожалуй, прекрасному ремеслу, к коему предназначал меня отец, если бы не почитал для себя за бесчестье очутиться в компании столь подлых личностей.

[110] Миромон (ум. 1630) — пользовавшийся скандальной известностью бретер, именем которого был назван эфес шпаги, вошедший в моду при Людовике XIII.

В ту пору я живо чувствовал колючие шипы своего несчастья. Глядя на жалкую мою одежду, никто со мной не считался; шпаги же я носить не смел, ибо вместо того, чтоб служить доказательством моего дворянского звания, она скорее способствовала бы тому, что тамошний народ, глупее коего нет ни в одном городе мира, стал бы принимать меня за бездельного бродягу. Я ежедневно переносил тысячи оскорблений, — не скажу, впрочем, чтоб особенно терпеливо, ибо если бы возможность совпадала с моими желаниями, то, поверьте, я не преминул бы наказать дураков, наносивших мне обиды.

Поделиться с друзьями: