Правдивое комическое жизнеописание Франсиона
Шрифт:
Я и учинил это спустя короткое время, и мне удалось свести знакомство с человеком, служившим по балетной части и весьма одобрившим мою затею. А посему я приказал отпечатать сочиненные мною вирши и в день представления отправился в Лувр, прихватив подмышку до трехсот экземпляров, отменно исполненных и аккуратно сложенных, каковые представляли собой немалую ношу, однако ж слава, которую чаял я приобрести дивным сим произведением, побуждала меня с охотою терпеть эту муку.
Но надобно вам знать, что я очень гордился своими виршами и мнил себя особой весьма полезной для государства, ибо услужить королю при постановке балета казалось мне столь же почетным, сколь оказать ему услугу в наиважнейшем государственном деле. А посему говорил я о том всем, кого знал и кого не знал, особливо же некоему земляку-адвокату, который, будучи устранен от должности вице-председателя податного суда в одном городе за какие-то совершенные им безрассудства, приехал устраиваться в Париж, в надежде, что какой-то родственник, состоявший стряпчим при суде, снабдит его клиентурой. Ему так захотелось посмотреть упомянутый балет, о коем я насказал ему всяческих чудес, что он положил осуществить свое желание и проникнуть во дворец, почитая сие столь же легким делом, как попасть на висячие качели или в театр марионеток на Сен-Жерменской ярмарке, где он перед тем побывал за одно су. Мой адвокат воображал, что поведет туда также свою супругу с кормилицей и детьми, так как надеялся на куртуазность вельмож по отношению к дамам, а кроме того, вспомнил, как в их городишко приезжали комедианты, которые пускали его в театр даром и даже оставляли ему сидячее место. Итак, облачился он в праздничную свою сутану и длинный плащ, и уж не знаю почему не щегольнул заодно и судейской мантией, которая внушила бы еще больше уважения к его особе и заставила бы других уступать ему дорогу. Что касается госпожи его супруги, то нарядилась она в свое венчальное платье, каковое еще не успела износить, ибо надевала его всего четыре раза в год, а сей случай был чрезвычайный и преособенный. Увидев их обоих, я пришел в крайнее изумление. Случилось это в то самое время, когда я вместе со многими другими лицами стоял перед маленькой дверцей, через которую по длинным галереям проходят в Бурбонский зал [134] . Супруг шествовал с пышным великолепием и сенаторской осанкой: сутана его была из дивной камки, служившей прежде, как мне передавали, пологом для старинной постели и перекрашенной из красного в черный; травчатые узоры, симметрично на ней расположенные, были так велики, что от талии до воротника их помещалось не более трех: два с правой, а один с левой стороны. Плащ его был на прекрасной плюшевой пышноворсистой подкладке, — по крайней мере так казалось, хотя некоторые злословцы утверждали, будто он подбит только по краям, а серединка пустая; но как (бы то ни было, а я знаю наверняка, что плащ этот служил ему во все времена года и что к лету он приказывал спарывать с него весь плюш (за исключением воротника), а с первым листопадом снова пришивать, заимствовав сей секрет из «Краткого изложения обширных исследований» господина д'Аларика [135] . Что касается госпожи его супруги, то надела она желтую атласную юбку, всю засаленную, и робу с рукавами «а л'анж» [136] , так хорошо сидевшую и с таким тугим воротником, что не могу найти для нее более подходящего сравнения, как с девственницей, спасенной св. Георгием [137] , которую помещают в церквах, или с куклой, выставляемой одевальщицами [138] перед своими дверьми. На кормилице был хвостатый чепец, и она несла на руках младенца, в то время как другой ребенок, несколько постарше, шлепал рядом с ней, держась за ее юбку. Я надрываюсь от смеха всякий раз, как вспоминаю всевозможные их позитуры. Мне кажется, что я и посейчас вижу их перед собой, особливо же адвоката, корчившего из себя занятого человека и по всякому поводу оборачивавшегося к своей супруге, чтоб сказать ей:
[134]Бурбонский зал — находился на месте нынешней колоннады Лувра.
[135] Жан Алари, юрист, известный под кличкой «замызганный философ», — нелепый бородатый субъект, разгуливавший по Парижу в шляпе с квадратными полями и в плаще на плюшевой подкладке.
[136] Фасон платья со спускающимися до локтей рукавами, широкими, как крылья ангела (a l'ange).
[137] В одном из наиболее популярных эпизодов легенды о Георгии Победоносце рассказывается о том, как святой Георгий молитвой усмирил дракона, в жертву которому должна была быть принесена дочь языческого царя, и тем спас ее от смерти.
[138] Парикмахерши, которые давали напрокат драгоценности, а также причесывали и наряжали клиенток.
— Душечка, держите меня за плащ, а вы, кормилица, не отставайте от нас; будьте покойны, мы войдем; не позволяйте только ребенку кричать.
Все это говорилось с такой нелепой жестикуляцией, что находившиеся тут придворные догадались о глупости нашего юриста и, желая над ним посмеяться, несколько посторонились, дабы дать ему подойти к дверям. Правда, некоторые приняли его за поверенного какого-нибудь важного вельможи, полагая, что иначе у него не хватило бы апломба явиться сюда и требовать пропуска. Случилось так, что Жерополь [139] , бывший тогда еще начальником дворцовой стражи, открыл двери, чтоб впустить несколько балетных плясунов. Адвокат постарался пробиться к нему и произнес блестящую речь, каковую он уже давно вытверживал:
[139] Шарль де Ла Виевиль (1582 — 1653), маркиз, начальник шотландской стражи, суперинтендант финансов при Людовике ХШ, а затем в эпоху регентства Анны Австрийской (1601 — 1666).
— Милостивый государь, благодаря громкозвучной молве до меня дошло, что сегодня состоится высокоторжественное празднество в сих августейших чертогах, и любопытство, подстрекающее обычно все благородные сердца, побудило меня явиться, дабы взглянуть на прекрасные игры короля и королевы [140] ; соблаговолите пропустить меня с моей маленькой семьей, каковая запечатлеет это в своей памяти на веки веков, как благодеяние, оказанное вашей учтивостью.
Надо вам сказать, что изрекал он эти слова с пренаивным лицом и таким тоном, словно декламировал или говорил хвалебное слово лиценциату перед ректором университета, а посему можете судить, как это забавляло Жерополя, одного из величайших зубоскалов при дворе. Последний же обычно не лез в карман за остроумным словцом, что не преминул учинить и в сем случае. Представьте его себе без шляпы, с атласной скуфьей на голове, в одной руке связка ключей, такая же толстая, как у тюремщика Консьержери [141] , в другой — носовой платок, коим он вытирал пот с лица. Так выглядел Жерополь. Прикинувшись усталым, он взял свою палку, находившуюся подле него, и, переводя дух после каждого слова, сказал адвокату:
[140] Здесь: король — Людовик ХШ, королевы — мать Людовика ХШ Мария Медичи (1573 — 1642) и его жена Анна Австрийская.
[141] Тюрьма, размещавшаяся в здании Парижской судебной палаты.
— Честное слово, сударь, вы себе представить не можете, как я уходился от битья; только то и делаю весь сегодняшний день; неужели вы — бессовестный человек и хотите, чтоб я сейчас же опять за это принялся? Дайте мне собраться с силами, и клянусь вам, что если вы согласитесь переждать полчетверти часа, то я вздрючу вас в полное ваше удовольствие.
Жерополь произнес свою речь с таким комизмом, что все присутствовавшие разразились хохотом и, видя, как мало он считается с адвокатом, хлынули к дверям густой толпой, подобной волнам разбушевавшегося моря, и оттеснили моего земляка со всем семейством далеко в сторону, презрев его жалобы на невежливое обращение. Я протолкался в гущу и, оставив всякую мысль о забаве, поостерегся с ним заговаривать, ибо опасался, как бы придворные, заметив наше знакомство, не вздумали и надо мной посмеяться. Но с тех пор до меня дошло, что после нанесенного адвокату афронта пажи и лакеи подошли к нему и принялись играть им в мяч, перебрасывая его из стороны в сторону; он шлепнулся в лужу, и, говорят, плюшевая подкладка его плаща оказалась грязнее, чем шерсть пуделя, две недели рыскавшего в поисках своего хозяина. Что же касается его благоверной и кормилицы, то они спаслись бегством вместе с ребятами, ибо грубость все же еще не дошла до того, чтобы причинять зло женщинам; с другой же стороны, никто не пожелал их похитить, так как были они весьма безобразны, а из-за такого товара давки не бывает. Но как бы то ни было, а и муж и жена потеряли навсегда охоту посетить вновь королевский балет.
Действительно, как могли оставить в покое сего бедного юриста с его сутаной и не проделать над ним вышереченных гнусностей, когда всех, кого бы пажи ни встречали в городском платье, они подвергали всевозможным терзаниям? Я знаю даже одного кавалера с довольно видным положением, который, будучи одет в траур, был принят ими за горожанина, так как они не разобрали его настоящего звания, вследствие чего он претерпел недостойное обращение, прежде нежели его люди смогли прийти к нему на помощь.
Что касается меня, то я втерся в толпу и ухитрился добраться до Жерополя, коему показал свои стихи для балета, после чего он пропустил меня без затруднений. Так же прошли и многие другие благодаря знакомству своему с театральными плясунами: одни несли в руках маски, другие античные шапки, третьи флеровые костюмы; они не почитали для себя унизительным изображать лакеев, лишь бы проникнуть во дворец.
Я вошел вместе со всей этой бандой, но на том мучения мои еще далеко не кончились: пришлось пройти через столько дверей и пересечь столько покоев, что, казалось, им конца не будет. Повсюду натыкался я на препятствия, и мой пропуск оказал мне немало пользы. Помимо того, давка была так велика, что мешала мне продвигаться не меньше, чем стражники. Наконец очутился я в той длинной Бурбонской галерее, что выходит к реке, и там пришлось остановиться.
Некоторые придворные, находившиеся тогда в галерее, пожелали узнать, что я несу, и так как мои листы были сложены в длину наподобие белья, то нашлись невежды, которые подходили ко мне и спрашивали:
— Разве король собирается ужинать? Это у тебя салфетки?
Я отвечал им, что это стихи для балета. Тогда один, корчивший из себя умника, сказал: «Это афиши», и всякий раз как я проходил туда и назад, чтоб отыскать себе местечко, находился какой-нибудь болван, который говорил, думая, что острит: «Хорошая бумага: купите бумагу!» Слова эти сопровождались величайшим презрением, из коего я заключил, что, как бы ни была прекрасна книга, попавшаяся на глаза этим скотам, они почитали ее жалким хламом, ибо не только питали отвращение к наукам, но и не могли видеть ни одной бумажонки, которая бы им не претила и не побуждала их к насмешкам. Но так или иначе, а листы мои сослужили мне отменную службу, ибо за отсутствием в галерее какой бы то ни было мебели я уселся на свои вирши, тогда как многие вельможи стояли и, не зная, чем себе пособить, были вынуждены в конце концов сесть задом на пол, как обезьяны.
По прошествии некоторого времени растворились двери, ведшие в Бурбонский зал; толпа была так велика, что мне казалось, будто мы попали в виноградные тиски и из нас хотят выжать сок. В конце концов мы все добрались до балетного зала, где не нашлось ни одного свободного места, так что я не знал, в какую сторону податься. Всем я мешал, никто со мной не считался; то один толкнет, то другой; словом, мною так швырялись, что мне казалось, будто тело мое превратилось в мяч. Знакомый стражник выручил меня из беды и, пристроив в ожидании балета на подмостках для оркестра, сказал, что мне, во всяком случае, отведут место, как только начнется представление. Очутившись там, я не стал искать другого сиденья, кроме стихов, верных своих сотоварищей, и не успел я устроиться на них, как явились скрипачи. Каждый принес с собой ноты, и так как на эстраде не оказалось пюпитров, то они решили, что я нахожусь там для того, чтоб заменить оные. Один вытащил булавку из брыжей, другой из манжет, и ну прикалывать свои листочки к моему плащу. Ноты висели у меня на спине, ноты висели у меня на руках; мне прицепили их даже к тесьме на шляпе, и все это было бы еще ничего, если бы какой-то музыкант, понахальнее прочих, не вздумал украсить меня ими и спереди. Я заявил, что этого не потерплю и что табулатуры мнемешают, но он успокоил меня, сославшись на необходимость помогать друг другу в такой тесноте. Мне так не хотелось, чтоб меня прогнали или избили, что я набрался терпения и разрешил ему пришпиливать ноты, куда угодно. Он поднес их к моему рту, а я покорно сжал зубы и губы, чтоб держать свою ношу, словно пудель, который служит на задних лапах и приносит все, что бросают. Скрипачи уже принялись настраивать вокруг меня свои инструменты, когда Жерополь заметил мою особу и, вспомнив, что я один из балетных поэтов, позвал меня, дабы я вместе с прочими роздал свои стихи.
— Как же мне это сделать, государь мой? — воскликнул я. — Вы видите мое положение: я окружен нотами.
При этих словах я раскрыл рот и выронил таблатуру [142] , чем сильно насмешил Жерополя, который, желая позабавиться, крикнул мне:
— Тем не менее непременно приходите, да поторопитесь: королева вас ждет; она хочет взглянуть на стихи, которые вы для нее сочинили.
Услыхав это, я так заторопился, что позабыл о нотах, коими был облеплен, как угловой дом афишами, и, не подумав их снять, стал проворно спускаться с помоста. Жаль, что вы не видали, как в погоне за своими таблатурами скрипачи старались ухватить меня, кто рукой, кто грифом виолы да гамба, а большинство смычками. Чтоб представить себе все их позы, вспомните охотников за луной, изображенных в прошлогоднем месяцеслове, где одни тщатся достать ее с помощью лестниц, удлиняющихся или укорачивающихся по желанию, а другие — крючками, клещами и щипцами. Таким образом ученики Бокана [143] вернули себе свои таблатуры, наполовину изодранные; я же под покровительством Жерополя отправился подносить стихи королеве, а затем стал разбрасывать их по залу. 'Полагаю, что другие поэты, писавшие по заказу, смотрели на меня весьма косо; но им нечего было опасаться, чтоб у них отняли пенсию и отдали ее мне, ибо был я одет так плохо, что трудно было предположить во мне какой-нибудь талант.
[142]Таблатура — старинная буквенная или цифровая система записи инструментальной музыки.
[143] Жак Кордье по прозвищу Бокан (ок. 1580 -?), модный в свое время музыкант и учитель танцев.
Не стану описывать вам всех явлений балета, скажу только, что узрел там изображение чудес, коими упивался при чтении романов. Я видел движущиеся скалы, я видел, как небо, солнце и звезды появились в зале и как колесницы неслись по воздуху; я слышал музыку столь же сладостную, как музыка Елисейских полей; и мне чудилось, будто неузнанная Арганда [144] вновь низринула на мир свои чародейства. Но это было и единственным благом, какое я пожал от бессонных ночей, проведенных за сочинением стихов; ибо ни прибыли, ни славы не добьешься таким путем. Все же я не покидал мысли о своих книгах, полагая, что сумею выдвинуться, если посвящу какому-нибудь вельможе повесть, незадолго перед тем отданную мною в печать. Среди придворных я избрал одного, от коего, по-моему мнению, мог ожидать для себя милостей, и того ради свел знакомство с дворянином, имевшим на него большое влияние. Уповая, что он окажет мне всяческое вспоможение, я перечислил ему услуги, какие собирался оказать Филемону, тому вельможе, с которым мне хотелось познакомиться. Я рассказал, что играю на лютне и знаю бесподобные песенки, что, кроме того, сочиняю превеселые побасенки и способен рассмешить самого Гераклита [145] . Все это я доказал ему на деле, но тем лишь отбил у него охоту свести меня с Филемоном. Ему казалось, что если я обращу на себя внимание его покровителя, то сам он потеряет у него весь свой вес. И действительно, такие таланты, как мои, могли внушить ему подобные опасения. Но как бы то ни было, а когда я однажды поутру дожидался у дверей сего вельможи случая вручить ему свою книгу, мой посредник, вместо того чтоб отвести меня к нему, взял мое произведение, сказав, что расхвалит его Филемону и тем, кто при нем находился, после чего вернется за мной, дабы меня представить. Не подозревая ничего и не ведая придворных обманов, я беспрепятственно отдал ему книгу, которую он понес в покои Филемона, где уже не знаю, что именно он с ней сделал, ибо никогда не говорил ни с кем, кто там был. Вскоре вышел Филемон с большой свитой, и последним мой знакомец, который заявил, что мне не удастся в сей день приветствовать нашего вельможу, что довольно будет и поднесения моей книги и что я ничего бы не выгадал, если б передал ее сам, а Филемон бы принял ее из моих рук, повернувшись к какому-нибудь собеседнику и не удостаивая меня никакого внимания. На другой день я снова пристал к нему, чтоб он отвел меня к нашему вельможе; но толку никакого. Я даже проводил его до дверей Филемонова покоя, а когда мы там очутились, он сказал мне:
[144]Арганда — (Урганда), добрая фея, персонаж испанского рыцарского романа «Амадис Гальский» (конец XIV в.).
[145] Возможно, Гераклит Эфесский (кон. VI — нач. V в. до н. в.), древнегреческий философ-диалектик, отличавшийся суровым и несговорчивым нравом. «Был он высокоумен и надменен превыше всякого», — свидетельствует о нем Диоген Лаэртский.
— Вы здесь ничего не добьетесь: только зря будете ноги околачивать.
Услыхав такие слова, свидетельствовавшие о его нежелании представить меня Филемону, я не стал с ним прощаться и ушел, как только он отвернулся в другую сторону.
Но, помимо первого моего предположения по поводу страха этого молодца потерять в глазах Филемона от сравнения со мной, какая же другая причина могла побудить его к тому, чтоб не водить меня для подношения книги? Разве только сам он был невысокого мнения о вежестве и уме сего вельможи. Но этим он порочил доброе имя своего милостивца, ибо давал мне повод думать, будто не хочет меня представить ему из боязни, как бы я не обнаружил, что Филемон не в состоянии связать двух слов в благодарность за подношение, а может статься, даже не умеет читать и понял в моем посвящении не больше, чем в какой-нибудь китайщине. Я, однако, вовсе не хочу сказать, что Филемон был до такой степени невежествен; да и стоит ли говорить об этом? И без того известно, так ли это или не так. А кроме того поистине злословие — великий порок, как сказал Плутарх в своих «Moralia». Выйдя от Филемона, я послал ко всем чертям и книгу и вельможу и поклялся никогда больше не делать такой глупости и не посвящать своих произведений дуракам, которые почитают за великое одолжение даже то, что соглашаются их принять, и стараются встречаться с вами пореже из опасения, как бы вы не стали докучать им просьбами.