Право на приказ
Шрифт:
Так они и встретились: Борька Ковтанюк, рыбак из Херсона, и Володька Фомин, вчерашний артемовский школьник. Борька был на год старше и, как выяснилось, кое-что успел повидать и даже понюхать пороху. За четыре месяца жизни на одних нарах Фомин узнал Борькину одиссею.
«Жанна» упорно не хотела тонуть.
Со стороны могло бы показаться, что рыбацкая шаланда нарочно дразнит немецкую батарею, которая после двух пристрелочных снарядов перешла к стрельбе на поражение и так палила уже минут семь, но снаряды не трогали суденышка. Батарея била, как на инспекторском смотру, ожесточенно, скоро и слаженно, и шаланда беспомощно моталась среди разрывов, залитая наполовину водой, с оглушенным и совсем невоенным экипажем.
В том, что она еще держалась на плаву, «Жанна» была обязана сушеной рыбе в рогожных кулях, которая в соответствии с законом Архимеда тонуть не собиралась.
Борька, как и остальные пятеро негаданно попавших в беду рыбаков, валялся на кулях с рыбой, судорожно вцепившись в просмоленные концы, которыми, как теперь получалось, не груз был принайтовлен к шаланде, а сама шаланда к спасительному для нее и экипажа плавучему грузу. Штиль застал «Жанну» и не давал уйти из-под обстрела, и вокруг дыбились столбы воды, и время от времени осколки рвали парусину и впивались в черные борта шаланды. «Колдунчик» беспомощно болтался на мачте, знаменитый «колдунчик» из пера африканского воробья — почти единственный навигационный рыбацкий прибор в северном Причерноморье, а попросту — обычный пучок перьев на ниточке для указания силы и направления вымпельного ветра.
Еще до вчерашнего вечера почти месяц рыбачившие за Тилигульским лиманом, около самой Аджиаски, рыбаки считали себя в глубоком тылу наших войск, а вот сегодня фронт подошел и к ним, в артель, и шаланду стреляли с твердым желанием убить, потопить, сжить со света.
Борька был новичком в артели. После школы приехал поступать в одесскую мореходку, но не поступил, медкомиссия нашла какие-то шумы в легком, а начавшаяся трудовая мобилизация в Одессе сама собой определила к рыбакам, потому что шляться просто так, да еще в чужом городе, никто бы не позволил, а ехать обратно в Херсон и огорчать мать своей неудачей ему совсем не хотелось. В письмах врал, что поступил, и писал, что каждый день выходит в море, что было сущей правдой. На пятый день войны, когда Борька определился к рыбакам, да еще в артель, где звеньевым был херсонский родственник Тарас Евкута, перед ними на митинге выступал секретарь Приморского райкома партии города Одессы товарищ Пронченко.
Из его речи все узнали, что в суточной норме каждого бойца Красной Армии по нормам продовольственной выдачи должно быть восемьдесят граммов рыбы, а летчикам и морякам — целых сто, и, сверх того, подводникам полагалось по сорок граммов вяленой воблы. «Вот отсюда, товарищи рыбаки, сами считайте каждый день, сколько бойцов на фронте ваш улов прокормит», — закончил свою речь секретарь.
А потом старый Евкута увел «Жанну» к своим самым удачливым местам. Он не стал собирать рыбу у самого города, которую каждый день глушили бомбы «юнкерсов», полагая, что рыба хоть и бессловесная тварь, а долго оставаться среди грохота не будет и обязательно уйдет туда, где потише. Он не ошибся. Те артели, что держались возле рейда, с фантастических цифр уловов сползли к такой малости, что и поминать ее принародно было стыдно, зато напротив графы звена Евкуты на доске в развесочной за весь месяц меньше двухсот пятидесяти процентов не было. И это еще не все. Звеньевой был прижимистым мужиком и козыри все оптом выкидывать не любил и сдавал приемщикам в Сычавку только то, что помещалось на полуторку, а остальное вялил у куреня под навесом. «Вяленая скумбрия, — говорил он своим, — не хуже тараньки, и едоки на нее всегда отыщутся». Говорил и придерживал цифры улова на одном уровне, запасая рыбу впрок, к осенним штормам, когда в море выйти не будет никакой возможности, а план из-за штормов снимать никто не будет.
Узнав о том, что немцы вышли к Очакову, оставив Одессу в своем глубоком тылу, Евкута собрал заготовленную скумбрию и, с утра загрузив «Жанну», взял курс на Одессу, но ветер неожиданно скис, от берега оттянуло полосу тумана, взошедшее солнце растворило его окончательно, и обездвиженная шаланда оказалась милях в двух от берега, на который за ночь успели выкатиться немцы со своей полевой батареей.
Оставалось только ждать, чем все это кончится, и минуты тянулись, как часы. Наконец Борька заставил себя оторвать лицо от рогожи и, поглядев в море, вдруг вскочил и заорал:
— Наши! «Шаумян»!
К шаланде приближался высокий треугольник пенистого буруна. Главный калибр эсминца в считанные секунды смешал с землей считавшую себя абсолютно безнаказанной батарею, потом, сбросив штормтрап, принял рыбаков, и командир, узнав, что в оставленной шаланде рыба, приказал перегрузить ее на корабль. Едва корабельная стрела приподняла груз, «Жанна», слегка качнув бортами, ровно начала погружаться в воду. Проведя себя по щеке, Борька заметил кровь. Эсминец доставил рыбаков в Севастополь, там их сдали коменданту базы и распределили кого куда. Борьку, когда узнали, что ему только-только стукнуло семнадцать и у него за плечами десятилетка, направили было в училище береговой обороны имени комсомола Украины, но там опять оказались строгие доктора, и повторилась одесская история. Ему отказали. Тогда он нахально прорвался к полковнику Костышину и потребовал, чтоб тот отменил решение врачей, но тот ничего не мог поделать.
Борька покинул училищный городок на Корабельной стороне с выправленными проездными документами до места проживания ближайших родственников — две тетки, сестры матери, жили на станции Попасная. Он сел в поезд и не мог догадываться, что доедет только до Артемовска и его поезд будет последним, пришедшим в этот город всего за час до прихода в город немецких мотомеханизированных колонн.
Лагерь, в который попали Фомин и Ковтанюк, не был обычным. Его нельзя было назвать лагерем для военнопленных, потому что красноармейцев в нем было всего около двух десятков, а все остальные никаким образом военнопленными значиться не могли — это были рабочие, железнодорожники, колхозники и школьники.
Командованию семнадцатой немецкой армии нужны были рабочие руки для восстановления дорог в своих тылах, и по инициативе инженерных частей при каждой пехотной дивизии армии генерала Штюльпнагеля создавался «трудовой» лагерь. Отбор рабочей силы возлагался на штабы дивизий, а создание соответствующего режима — совместно на военные власти, представительства подвижных организаций «арбайтсфронта» при группе войск и вновь создаваемые «русские гражданские власти», которым вменялось в обязанность «содействовать скорой и окончательной победе «дойче рейха» всеми силами».
На деле все выглядело совсем по-другому. «Русские гражданские власти» так ни разу и не появились в лагере, охраной занималась полурота баварских саперов во главе с вредным и жестоким Попкой, а в коменданты назначили лейтенанта из воздушно-десантных сил люфтваффе, который и с подчиненными ему саперами говорил не иначе, как сквозь зубы, а на тех, кого они охраняли, совсем не обращал внимания, передав всю власть унтерфельдфебелю Поппе.
Все, кто был в лагере, должны были работать с восстановительным железнодорожным батальоном, который перешивал на немецкую колею подъездные пути в полосе семнадцатой армии и заодно ремонтировал все взорванное нашими войсками при отступлении. На работу возили в зарешеченных товарных вагонах, кормили баландой из мороженой картошки и свеклы с хлебом, состоящим почти наполовину не то из опилок, не то из проваренной бумаги — но не это было самым главным лишением. Не голод и не холод, а цепь постоянных унижений, сознание, что, даже оказавшись здесь не по своей воле, люди выбиваются из сил и помогают, не хотят, а помогают, врагу и нельзя ничего придумать, чтобы хоть что-то сделать на пользу своим, — конвоиры и арбайтсманы — надсмотрщики из немецких специалистов глядели вовсю, проверяли каждый костыль и гайку и, если было не так, как полагалось, на мордобой не скупились прямо на месте.
Фомин вместе с Борькой попал на сортировку рельсов. Немцы на станцию свозили все, что удалось собрать в округе, и Фомин никогда не думал, что рельсов бывает такое множество: старые бельгийские, английские двухголовые, у которых — как ни поверни — головка будет сверху, а подошвы — нет, концессионные французские, немецкие — рейнских заводов и шкодовские чешские, наши — дореволюционные, путиловские и поздние, советские, сработанные тут же, в Донбассе. Все это надо было складывать отдельно друг от друга, по маркам и типам, а покореженные грузили на платформы и отправляли на горячую правку в Макеевку, где немцам уже удалось запустить в работу нагревательные печи.
С этими погнутыми рельсами надо было поосторожнее: и при разгрузке, и при погрузке их было трудно подцепить и равномерно распределить силу работающих по всей длине рельса. Однажды одна двенадцатиметровая рельсина сорвалась и, ударившись о промерзшую землю, пружинисто перевернулась и будто слегка изогнутым концом стукнула не успевшего отскочить Борьку в грудь. Он упал, и когда Володька к нему подскочил, то увидел, как побледнело лицо товарища и как тот силился вдохнуть и не мог, однако встал сам и на следующее утро, покачиваясь, вышел на аппельплац. Идти в лагерный лазарет никто не хотел, потому что это была верная погибель — там ничем не лечили, еды давали вполовину меньше и заставляли лежать на постелях из старой, сбитой в труху соломы в нетопленом бараке. При таком «лечении» человек больше трех суток не жил.