Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Предсмертные слова
Шрифт:

И у американского балетмейстера ДЖОРДЖА БАЛАНЧИНА (ГЕОРГИЯ БАЛАНЧИВАДЗЕ), умирающего в госпитале имени Рузвельта в Нью-Йорке, пальцы тоже двигались поверх больничного одеяла. «Я разучиваю новые па», — объяснял он навестившим его танцорам Жаку д’Амбуазу и Карин фон Арольдинген. — «Я собираюсь поставить „Хорал“ Вивальди специально для вас. И всё время думаю об этом. Вы согласны станцевать?» — «Конечно же!» — ответила Карин, «больше Валькирия, чем балерина». «Прямо сейчас?» — настаивал великий хореограф, поставивший 465 балетов. И тогда танцоры прямо в маленькой палате, возле кровати Баланчина, исполнили несколько балетных па импровизированного вальса на глазах изумленной медицинской сестры и растроганного МИСТЕРА Б., как звали его американцы. «Карин!» — только и мог вымолвить он, откидываясь на подушки. Она прижала его голову к своей груди. «Карин!» — вновь едва выдохнул он и вскоре после её ухода скончался. Верующие американцы в этот день отмечали воскресение Лазаря. «Нет нужды говорить вам, что мистер Баланчин уже пребывает сейчас в компании с Моцартом, Чайковским и Стравинским», — обратился Линкольн Кирстайн, друг и патрон балетмейстера, к публике, пришедшей на дневное выступление труппы «Нью-Йорк сити балет», создателем и руководителем которой был Баланчин.

И немецкий композитор РОБЕРТ ШУМАН тоже играл перед смертью. Вернее, пытался сыграть, в состоянии глубокой меланхолии, свой любимый «Марш Давидсбюндлеров» — и это в больничной палате! После неудачной попытки самоубийства два с половиной года назад (в Дюссельдорфе он бросился с моста в Рейн, но его выловили оттуда рыбаки) Шумана поместили в частное заведение для умалишённых близ Бонна. По просьбе композитора в его палату вкатили рояль, и «благородный, великий человек в полном упадке душевных и физических сил» (Шуман отказывался от пищи) играл свои музыкальные композиции. Игра его на рояле производила ужасное впечатление, он едва двигал дрожащими пальцами, издавая бессвязные звуки. «Игра его была безотрадна, — свидетельствовал один из друзей Шумана, некто Василевский, подглядывавший за ним в замочную скважину палаты. — Она не доставляла ему удовольствия». Жена Шумана, Клара, которая ждала восьмого ребёнка и которой запрещали находиться рядом с мужем, увидала его лишь в последнюю минуту жизни, когда он, «страшно худой и очень, очень жалкий», практически умирал за роялем. Она уговорила его поесть, и он принял из её рук фруктовое желе и немного вина, «отличного маркобруннера». Шуман что-то много говорил ей, но разобрать смысл его речи было почти невозможно. «Это неправда, это неверно… Творить нужно, пока — день…» Но вдруг, за несколько мгновений до смерти, полное сознание вернулось к нему, и Клара услышала последние слова одного из «созвездия безумных гениев»: «Как же беспредельно сильно ты была мною любима!..» После обеда Шуман «тихо уснул».

Премьер-министр Великобритании УИЛЬЯМ ГЛАДСТОН тоже попросил перед смертью вкатить в его спальню пианино, на котором дочь Мэри играла для него любимые пьесы Генделя и Арна, а внучка исполняла церковные хоралы. Их слушала вся многочисленная семья «народного Вилли», как его звали в Англии, — возле его постели в небольшой простой комнате любимого им поместья Хаварден разыгрывались настоящие концерты. Однажды за столом он пустился в воспоминания о лодочных гонках команд Оксфордского и Кембриджского университетов на Темзе, и вдруг ему стало плохо. Последние осмысленные слова Гладстона были обращены к дочери Элен: «Благослови тебя Господь… Благослови тебя Господь… Пусть добрый и ясный свет озаряет твой путь. А я — в полном порядке, в полном порядке… И только жду, только жду… Но это такое долгое ожидание… Доброта, доброта, ничего, кроме доброты, везде…» «Это был момент, исполненный чуда, тайны и благоговения, глубокий и полный покой после долгих дней и часов сердечной боли, — заметил очевидец. — Приятие им смерти было без страха и сомнения». На дворе разгорался День Вознесения, было 5 часов 19 мая 1898 года. Гладстону минуло 88 лет, 4 месяца и 20 дней.

И великий американский юморист МАРК ТВЕН, он же СЭМЮЭЛ КЛЕМЕНС, попросил дочь Клару спеть ему, и она нашла в себе силы исполнить несколько шотландских песен, которые отец так любил. Это было в четверг утром 21 апреля 1910 года. Рассудок писателя был абсолютно ясен и, по словам служанки Кэти Лири, жившей у него 30 лет, он читал в постели «Французскую революцию» Карлейля. Ещё до полудня Твен попросил своего близкого друга и секретаря Альберта Пейна: «Выброси их», имея в виду две незаконченные рукописи новых романов. Слов для изъяснения у него осталось уже немного. Поэтому раз или два за утро он попытался написать какую-то просьбу, которую не мог выразить словами: «Дайте мне очки, бумагу и карандаш». Но всё выпало из его рук. Потом он попросил у зятя, русского пианиста Осипа Габриловича: «Воды. Ты единственный, кто меня понимает». Чуть позже полудня, когда у него была Клара, он приподнялся и взял её за руку. «До свидания, родная», — прошептал он. Доктор Куинтард, который стоял рядом, слышал, как Твен ещё добавил: «Если мы увидимся». Кларе даже показалось, что в последнюю минуту отец подмигнул ей — весело и беспечно. Затем погрузился в дремоту, а в 5 вечера его не стало. Предыдущей ночью на небосклоне появилась знаменитая комета Галлея, которую Твен с нетерпением ждал. Ведь Сэмюэл Клеменс явился в мир с кометой Галлея. Родиться под такой звездой! С кометой Галлея покинул бренный мир Марк Твен.

Король ЛЮДОВИК ТРИНАДЦАТЫЙ СПРАВЕДЛИВЫЙ, чувствуя близкую кончину, призвал в свои покои в Сен-Жермен музыкантов и певчих и, лёжа на смертном одре, сам взял в руки любимую лютню. Напустив на себя важный вид и в самом приподнятом настроении, он вместе с ними грянул псалмы, написанные в его честь. А потом шутливо обратился к лейб-лекарю Шарлю Бувару: «Если бы не вы, доктор, я бы прожил намного дольше». Но, увидев расстроенное лицо того, извинился: «Ну-ну, не обижайтесь. Я пошутил». И с этими словами почил.

Князь ПЁТР ИВАНОВИЧ ТЮФЯКИН, бывший некогда действительным камергером и директором Императорских театров, умирал в своей гостеприимной парижской квартире. Сам император Николай Первый разрешил ему оставаться бессрочно в Париже, когда началась Крымская кампания и всем русским было приказано выехать оттуда! Французский писатель и содержатель Парижской оперы Верон навестил князя в день его смерти: Тюфякин очень страдал и страданиями был ослаблен. Но, завидя Верона, с трудом приподнялся на постели и едва выговорил: «А что, чаровница Плонкет танцует ли сегодня?» С его смертью пресёкся род князей Тюфякиных, потомков Рюрика.

Жена крестьянского вождя Украины батьки МАХНО навестила его в последние минуты жизни. Уставший, измученный, ослабевший НЕСТОР ИВАНОВИЧ МИХНЕНКО (настоящая фамилия Махно) умирал в бедняцком госпитале Тэнон в парижском предместье Венсенн от гриппа, общего истощения и застарелого туберкулёза, нажитого «королём каторги» в Бутырской тюрьме в Москве. Бедность, плохое питание, курение, отверженность и одиночество добили его. Больница была переполнена бедняками, но Нестор чаще всего лежал в палате один. Никто не хотел соседствовать с этим сморщенным, заживо разлагающимся стариком. «Муж лежал в постели бледный, с полузакрытыми глазами, с распухшими руками, отгороженный от других большой ширмой. У него было несколько товарищей, которым, несмотря на поздний час, разрешили здесь присутствовать. Я поцеловала Нестора в щёку». На вопрос жены Галины Андреевны «Ну, как?» Махно ответил: «Как, как? Да никак» и беззвучно заплакал. Потом открыл глаза и, обращаясь к дочери Елене, слабым голосом произнёс: «Оставайся, доченька, здоровой и счастливой». Опять закрыл глаза и сказал: «Извините меня, друзья, я очень устал, хочу уснуть». Подошла дежурная сестра: «Как вы себя чувствуете?» — «Плохо… Принесите кислородную подушку». Это были последние слова, услышанные от сторонника «безвластного государства», руководителя народной республики и народной армии, кстати сказать, кавалера ордена Боевого Красного Знамени № 4. С трудом, дрожащими руками Махно вставил себе в рот наконечник кислородной подушки. Утром его не стало. Это случилось 6 июля 1934 года. Нестору Махно было неполных 46 лет. Русская община, составленная главным образом из бывших офицеров, не позволила похоронить его на недавно возникшем неподалёку от Парижа русском кладбище Сент-Женевьев-де-Буа. Небогатое французское анархическое общество не смогло купить клочок земли для его могилы, и тело Махно, сына крепостного крестьянина, бывшего пастушка, бывшего маляра, бывшего каторжанина, бывшего красного комбрига и знаменитого анархиста, кремировали, а пепел замуровали в стене на кладбище Пер-Лашез. Номер его урны 6685, это рядом с могилами восемнадцати парижских коммунаров. И это не случайно: ведь коммунары были первыми, попытавшимися воплотить на практике анархические идеи Прудона и Бакунина.

Князь ПЁТР АЛЕКСЕЕВИЧ КРОПОТКИН, теоретик анархизма, добровольный изгнанник в провинциальном Дмитрове, умирал в небольшом деревянном домике, при огороде и саде, на бывшей Дворянской улице, в маленькой комнате, служившей ему и кабинетом, и спальней. Ни на что не жаловался, лежал, молчал, ничего не просил. На вопрос, как он себя чувствует, отвечал: «Полное ко всему равнодушие. Я не понимаю, от чего меня лечат». Сестра милосердия Екатерина Линд спросила его: «Посидеть с вами или вам тоже всё равно?» Он взял её руку, поцеловал и сказал: «Нет, совсем не всё равно, а очень даже приятно». А когда она приготовилась сделать ему укол, Кропоткин чуть не заплакал: «И вы тоже хулиганкой стали — опять меня мучаете». При его нежной княжеской коже уколы давались ему болезненно. А потом шутя прибавил: «А впрочем, женские уколы никого не ранят». И после этого уже всё время молчал. Гражданская панихида прошла в Колонном зале Дома Союзов, в том самом зале бывшего Дворянского собрания, где семьюдесятью годами ранее, на балу, княжеский отпрыск, мальчик Петя Кропоткин, заснул на коленях российской императрицы Александры Фёдоровны. Говорят, похороны Кропоткина 11 февраля 1921 года не уступили по размаху даже похоронам Ленина тремя годами позже. Его пришли проводить люди, забывшие, что он князь и «Рюрикович в тридцатом колене», и называвшие его «товарищ Кропоткин». Гроб с телом «отца анархизма» несли на руках до самого Новодевичьего кладбища, а это без малого семь километров. Попрощаться с ним отпустили из внутренней тюрьмы ВЧК, под честное слово, даже семерых анархистов во главе с организаторами анархической конфедерации «Набат» Ароном Бароном и Ольгой Таратутой, и все они, как один, сдержали слово и вернулись в тюрьму в урочное время. По сути, похороны Петра Кропоткина стали последней массовой демонстрацией анархистов в России.

АЛЕКСАНДР ИВАНОВИЧ ПОЛЕЖАЕВ, унтер-офицер Тарутинского егерского полка, он же известный поэт-страдалец, автор «площадной, непристойной и крамольной» поэмы «Сашка», полусидел на лазаретной койке в Лефортовском госпитале. За побег из полка он был наказан розгами. Розги оказались скверные, пересохшие, всю спину и бока ему занозило. «Братец, поищи в спине, — просил он санитара, отрываясь от подушки и сбрасывая с плеч шинель. — Колется, стерва. Секли истово, сам генерал надзирал. Видишь, кожу-то как продубило. Теперь износу не будет». По случаю Рождества старослужащий солдат Корнеев, приписанный к госпиталю, поднёс ему чарку мадеры, после которой поэт хорошо поел и затянулся, вопреки запретам, из раскуренной стариком трубки. «Как много надо написать, а времени мало, — говорил он ему, еле шевеля сизыми, искусанными губами. — Если умру, так всё равно не рано, не рано… Уже три жизни прожито… От смерти не уйдёшь, да я её и не боюсь, пусть приходит… Причаститься… желаю…» Умирал Полежаев от чахотки, смиренной, доброй и тихой на Руси смерти. И в самый её канун Николай Первый, который разжаловал Полежаева в солдаты и сослал на Кавказ, под чеченские пули, теперь пожаловал непокорному поэту чин прапорщика — он был произведён в офицеры здесь же, на госпитальной койке. Нашёлся к случаю и офицерский мундир с эполетами, правда, с чужого плеча, великоватый, широкий в груди, но всё же… Тотчас же заявились санитары с носилками, чтобы перенести новоявленного прапорщика Полежаева в офицерскую палату. «Нет! Нет! Нет! — отбивался он от них. — Не трогайте меня! Я яко пёс… смердящий…» А когда они всё же понесли его, вдруг откинул голову и сомкнул веки, сомкнул их так горько, что слеза скатилась на висок.

«Только не допускай к моему гробу Коровина и Шаляпина», — в ясном уме и твёрдой памяти заповедовал своей дочери, Александре, покровитель изящных искусств, опекавший богему, САВВА ИВАНОВИЧ МАМОНТОВ, потомственный купец первой гильдии, промышленник и денежный воротила. Он не хотел у своего одра того самого Фёдора Шаляпина, певческий талант которого был открыт им на сцене его Московской Частной русской оперы, и того самого Константина Коровина, полотна которого, тогда ещё никому неизвестного живописца, скупал сам Савва Иванович. Каково! Однако Коровин самовольно пришёл к Мамонтову, умирающему в маленьком деревенском домике за Бутырской заставой в Москве, и выслушал последние слова мецената, которого прозвали «русским Лоренцо Медичи»: «Ну что ж, Костенька, скоро умирать. Я помню, умирал мой отец, ИВАН МАМОНТОВ, так последние слова его были: „Иван с печки упал“. Мы ведь русские».

«Сейчас иду писать сумерки, — говорил академик живописи КОНСТАНТИН АЛЕКСЕЕВИЧ КОРОВИН. — Окно, цветы, фигуры и соловья в саду…» Никуда великий художник уже не шёл. Одинокий, обнищавший, в полном бездействии и почти всеми забытый, он умирал от грудной жабы, лёжа у себя на простой кровати, в углу нищенской сырой комнаты на улице Риволи, 21, в Париже, куда занесла его нелёгкая судьба изгнанника. «И так может жить один из лучших наших художников!» — ужаснулась Ирина Шаляпина, дочь знаменитого баса, заглянув в его логово перед смертью. И сошли на него вечные сумерки.

Поделиться с друзьями: