Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Предсмертные слова
Шрифт:

Известный английский писатель и поэт ДЖОЗЕФ АДДИСОН призвал к смертному одру своего неблагодарного приёмного сына, юного графа Уорвика, и сказал ему: «Смотри, как мирно может почить христианин». Ветреный и взбалмошный граф Уорвик посмотрел, и точно — его отчим, приняв яд, умер очень спокойно и мирно, как и подобает добропорядочному христианину.

ФИЛИПП ПЯТЫЙ ДЛИННЫЙ, умирая от неизвестной мучительной болезни, велел в день смерти настежь распахнуть двери своей опочивальни и подпускать к своему ложу всех прохожих. «Смотрите, — говорил он им. — Вот король Франции, ваш соверен, самый несчастный человек во всём своём королевстве, ибо не найдётся ни одного среди вас, с которым я не поменялся бы своей участью. Смотрите, дети мои, на своего государя, дабы уразумели вы, что все смертные лишь игрушки в руках божьих…» Никто, кроме королевы, не оплакивал его.

В свой последний день, 28 января 1881 года, ФЁДОР МИХАЙЛОВИЧ ДОСТОЕВСКИЙ попросил жену прочесть только что принесённые из типографии Суворина корректуры «Дневника писателя» и поправить их. Накануне он, как обычно, работал, когда за этажерку с книгами закаталась его перьевая ручка. Фёдор Михайлович попытался отодвинуть тяжёлую этажерку, но от сильного напряжения у него пошла горлом кровь — в последнее время писатель страдал эмфиземой лёгких. Поэтому он лежал на диване, а жена читала ему газеты. Когда за окном стемнело, он неожиданно сказал ей: «Я должен сегодня умереть. Зажги свечу, Аня, и дай мне Евангелие!». Наудачу открыв заветное, драгоценное «каторжное» издание Библии, которое было с Достоевским в сибирской ссылке, Анна Григорьевна прочитала верхние строки из Евангелия от Матфея: «…Но Иисус сказал ему в ответ: не удерживай, ибо так надлежит нам исполнить великую правду». «Ты слышишь, — „не удерживай“, — значит, я умру, — сказал Достоевский. — Это пророчество о моей судьбе. Закрой книгу». И сам закрыл глаза. И успокоился совершенно. Потом пробормотал: «Бедная… дорогая… с чем я тебя оставляю… бедная, как тяжело будет жить тебе! Помни, Аня, я тебя всегда горячо любил и не изменял никогда, даже мысленно!..» И потом несколько раз прошептал: «Зови детей, зови детей…» За этим последовало беспамятство и агония, но в шесть с половиной часов, безо всякой видимой причины Фёдор Михайлович вздрогнул, слегка поднялся на диване, и полоска крови вновь окрасила его подбородок и тонкой струйкой стекла по бороде. Пульс бился всё слабее и слабее, и в 8 часов 38 минут вечера великий русский романист отошёл в вечность.

А вот КОНСТАНТИН ЭДУАРДОВИЧ ЦИОЛКОВСКИЙ, пионер современной космонавтики, ошибся в дате своей кончины. Он умирал от рака желудка в железнодорожной больнице родной Калуги, говорил мало и с трудом, общаться ни с кем не хотел, даже с родными. Оживился и воспрянул духом, лишь когда получил телеграмму от Сталина. Вождь желал учёному скорейшего выздоровления после сложнейшей операции в день его семидесятивосьмилетия и санитарным самолётом прислал в Калугу двух московских хирургов — Плоткина и Смирнова. И Циолковский тотчас же продиктовал ответ: «Прочитал Вашу тёплую телеграмму. Чувствую, что сегодня не умру. Уверен, знаю — советские дирижабли будут лучшими в мире. Благодарю Вас, товарищ Сталин». И уже собственноручно дописал: «Нет меры благодарности. Константин Циолковский». После чего он, убеждённый трезвенник, выпил предложенную ему хирургом Плоткиным рюмку рому. Циолковский ошибся. Он умер в тот же день. Когда его, «гражданина Вселенной», учёного и пророка, аскета и изгоя, хоронили, над городским кладбищем проплыл дирижабль.

«Я проживу ещё двое суток», — уверенно сказала за два дня до смерти «великолепно некрасивая» испанка, певица и вдова директора итальянского театра в Париже ПОЛИНА ВИАРДО. (Это ей, женщине необыкновенного ума, говорящей на многих европейских языках, Тургенев посвятил стихотворение в прозе «Стой!») И с этого момента она больше не говорила. Но её близкие, собравшиеся в замке Куртавнель, видели, что, полулёжа в креслах, она с кем-то беседовала, улыбалась, кивала головой, делала приветственные знаки руками. В затуманенной памяти дочери испанского композитора комических опер из севильских цыган, ставшей знаменитой певицей с европейским именем, похоже, оживали эпизоды из далёкого прошлого. Она снова и снова выходила на сцену, вспоминала свои партии, и её последним словом, сказанным ею громко и внятно, было «Норма» (имя героини одноименной оперы Винченцо Беллини, её лучшей роли). Вечером она задремала и в три часа ночи с 17 на 18 мая 1910 года угасла, не проснувшись, с порозовевшими щеками и с улыбкой на губах.

И первая российская кинозвезда, примадонна ВЕРА ХОЛОДНАЯ (ВЕРА ВАСИЛЬЕВНА ЛЕВЧЕНКО) точно знала, когда умрёт. «Я люблю тебя, „великий немой“! Ты заговоришь, когда меня уже не будет. Я не услышу тебя», — предсказала она свой последний час. Стоял лютый февраль 1919 года. В оккупированной интервентами Одессе, на съёмках очередного фильма актриса сильно простудилась. Всю ночь металась в жару в промёрзлой (- 9 градусов) квартире в доме мещанки Попудовой на Соборной площади. Наутро начался бред. Самые именитые врачи города собрались на консилиум и вынесли неутешительный диагноз: «испанка», осложнённая воспалением лёгких, а то и лёгочная чума! Перед смертью Холодная ненадолго пришла в себя, причастилась, попросила позвать дочь Женю из соседней комнаты: «Твоя мама умирает, а ты прыгаешь и танцуешь». И очень беспокоилась о муже. «Володя там, в Москве, и не чувствует, наверное, что я умираю…» — снова и снова повторяла она. И это были её последние слова. В половине восьмого вечера 16 февраля (это было воскресенье) на лестницу вышел знаменитый одесский профессор Леонтий Усков, лечивший её, и, не стесняясь слёз, расплакался. «Королева» немого экрана умерла, прожив 26 лет, 6 месяцев и 7 дней. А ведь столько раз умирала она на экране! Веру Холодную, по её просьбе, похоронили в том платье, которое было на ней на съёмках её последнего, тридцать седьмого (или восьмидесятого?) по счёту фильма — «У камина».

«Ну, теперь я покончил со всеми земными делами, и время моё пришло, — говорил дочери венгерский композитор и дирижёр ФЕРЕНЦ ЛЕГАР, представитель новой венской оперетты, автор „Весёлой вдовы“, „Графа Люксембурга“ и „Цыганской любви“. — Да, да, моя дорогая, теперь наступает смерть».

«Теперь наступает тайна», — уточнил известный английский евангелист ГЕНРИ УОРД БИЧЕР.

«Я девяносто с лишним лет отыскивал лазейку, через которую можно убраться из этого мира, — объявил со смертного одра суровый сын и внук сельских священников ТОМАС ГОББС, величайший из всех философов Англии и известный писатель. — И я наконец-то нашёл её. Это будет великий прыжок в темноту. Я отправляюсь в своё последнее плавание…»

«На этот раз плавание будет долгим», — согласился с ним французский премьер-министр ЖОРЖ КЛЕМАНСО, по прозвищу Тигр, умирающий у себя в спальне на шикарной парижской квартире по улице Франклина. Его терзал кашель — давала о себе знать застрявшая под правой лопаткой револьверная пуля столяра Эмиля Коттена, который стрелял в Тигра 19 февраля 1919 года. Тигр терял память. «У меня есть надежда?» — спросил он своего врача доктора Лобре. «Нет», — последовал неутешительный ответ. «Смерть! Это облегчение! Есть битвы, которые нельзя выиграть», — воскликнул старый вояка. «Но самое главное — не зовите никаких священников! Запретите им приближаться к моему гробу ближе, чем на триста метров!» — напоследок напутствовал близких Клемансо, который никогда не верил в загробную жизнь. Перед смертью Жорж Клемансо попросил переодеть его в легендарный мундир («Он умер, как умирают солдаты в траншеях, в полной форме», — заметил по этому поводу генерал Гуро), а в гроб положить трость с железным набалдашником, которую он не оставлял со дней своей молодости, кожаную шкатулку с книгой, подаренной ему матерью, и давно увядший букет цветов — в окопах Первой мировой войны его поднёс ему кто-то из французских пехотинцев. На могильном камне Клемансо в его родной Вандее нет ни его имени, ни дат жизни. «Кто захочет, тот найдёт», — считал он.

«Все мы отправимся на небеса, — поправил Жоржа Клемансо английский художник ТОМАС ГЕЙНСБОРО. — И Ван Дейк составит нам компанию». Накануне известный пейзажист обедал с Ричардом Шериданом. Тот был, как всегда, в ударе, но Гейнсборо сидел молча, подавленный, и никакие шутки и остроты драматурга не могли его развлечь. «Вот, вы не смейтесь, а послушайте меня, — неожиданно попросил он. — Я скоро умру — я знаю, я чувствую… Но мне это безразлично. Меня тяготит вот что: у меня много знакомых, но мало друзей. А мне хочется, чтобы хоть один стоящий человек проводил меня до могилы. Я хочу вас попросить об этом. Придёте ли вы? Да или нет?» Шеридан едва подавил улыбку, когда выразил своё согласие. Гейнсборо «просиял, как солнышко на одном из своих пейзажей», и весь оставшийся вечер блистал остроумием и шутками. Но на завтра, действительно, простудился, почувствовал озноб и слёг в своём шикарном особняке «Шомберг Хаус» в центре Лондона. «Меня беспокоит, что я не смог полностью обеспечить будущее своих дочерей», — говорил он жене. Скупая Маргарет утешила мужа: «Я уже много лет припрятывала твои деньги, которые валялись где не попадя». — «Спасибо, — сказал ей Гейнсборо. — А то я всё удивлялся, куда это они деваются». И прошептал: «Все мы отправимся на небеса…»

Знаменитый художник-маринист, действительный статский советник и сановник ИВАН КОНСТАНТИНОВИЧ АЙВАЗОВСКИЙ (ОВАНЕС АЙВАЗЯН) в 5 часов вечера вернулся домой из своего имения в крымской деревушке Шах-Мамай под Феодосией. А через пару часов, проводив жену Анну Никитичну с её сестрой на вокзал, пешком отправился к своим родственникам Мазаровым, где играл в карты, «загибая даму на пе», много шутил и рассказывал о своей работе над полотном «Взрыв турецкого корабля». «Завтра непременно закончу», — пообещал он хозяевам. После вечернего чая, часу в двенадцатом, Иван Константинович, совершенно здоровый, бодрый и довольный выигрышем, поехал к себе домой, в известный всей Феодосии дом-дачу. Во втором часу ночи его заспанный лакей услышал звонок и поднялся к хозяину в спальню. Тот лежал поперёк кровати почти без признаков жизни, судорожно сжимая в кулаке сонетку звонка, «словно бы это было лодочное весло». На столе лежало мокрое полотенце-компресс. Приехавший доктор уже ничего не мог поделать и лишь услышал, как в какой-то миг художник вдруг вскрикнул: «Отплываем…»

Отправился в своё последнее плавание и английский поэт ПЕРСИ БИШИ ШЕЛЛИ. В час пополудни 8 июля 1822 года его небольшая яхта «Дон Жуан», названная так в честь героя поэмы лорда Байрона, вышла из Ливорнского порта в Лигурийское море и через полчаса попала в полосу жесточайшего шторма. Капитан парусника, оказавшегося поблизости, предложил Шелли взять его к себе на борт. «Ваша яхта не выдержит бури!» — крикнул он ему в рупор. И услышал в ответ: «У нас всё в порядке!..» Через десять дней море выбросило на берег тело Шелли, по-мальчишески тощее. Вода и рыбы не пощадили его, но сохранилась одежда, а в карманах жакета остались книги — томик Софокла и открытая, перегнутая пополам книжка стихов Джона Китса, его закадычного друга. Вопреки христианской традиции тело Шелли было сожжено на берегу в присутствии жены Мэри, Байрона и нескольких друзей, а пепел захоронили рядом с могилой Китса на кладбище в Риме, под старой Римской стеной. Кто-то вспомнил, что перед отплытием из Ливорно Шелли будто бы сказал: «Если „Дон Жуан“ будет тонуть, я отправлюсь на дно вместе с ним, как часть его груза». А ещё ранее он встретил на террасе дома своего двойника, что, по английским поверьям, считается несомненным знамением скорой смерти.

«Ну, я должна отбыть, — произнесла вслух американская поэтесса ЭМИЛИ ДИКИНСОН. — Туман уже рассеивается…» Вот как поэтические натуры излагали свои сокровенные мысли на смертном одре!

Потомок польских оккупантов эпохи «смутного времени», автор первой русской национальной оперы, на тему польской оккупации, МИХАИЛ ИВАНОВИЧ ГЛИНКА перед своей последней поездкой за границу, в Германию, по старому русскому обычаю, присел на дорожку с другом Владимиром Стасовым и сестрой Людмилой Шестаковой. Они проводили его за шлагбаум Петербурга у городской заставы. Там Глинка вышел из почтовой кареты, горячо расцеловался с сестрой и обнялся с другом. Потом отошёл в сторонку, плюнул на землю и сказал: «Когда бы мне больше не видеть этой гадкой страны!» И его желание, увы, исполнилось — он скончался в Берлине. Тридцатого января 1857 года в королевском замке давали ежегодный придворный концерт, на котором, по повелению кайзера Пруссии, Фридриха Вильгельма, исполнялась сцена из «Руслана и Людмилы», а актриса Вагнер пела арию Вани из оперы «Жизнь за царя», мысль написать которую пришла Глинке именно в Берлине. Выйдя из жаркой концертной залы на трескучий мороз, композитор сильно простудился и слёг в постель у себя на Marienstrasse, в доме № 6. Когда на следующее утро в его комнату вошла служанка в белом накрахмаленном фартуке и белом чепце, он уже в полубреду воскликнул: «Всё белое… Вот и стены, и снег за окном! Не правда ли самый-самый скучный цвет — белый?» А потом добавил почему-то по-французски: «J’ai toujours 'et'e maltrait'e moralement» («Ну, никогда мне не везло»). Перепуганная насмерть служанка послала за доктором. Перед самой смертью Глинка попросил профессора Дена, своего давнишнего учителя: «Отошлите мои новые фуги в Петербург, к моей компании братии, и переправьте туда же, к сестре, все мои вещи. Но только не халат. (Чем сильно удивил немца, тоже прижимистого и партикулярного.) Из этого халата, по ветхости, уже нельзя сделать никакого употребления». Когда служанка вошла к нему на следующее утро с большой чашкой его любимого чая с миндальным молоком, Глинка лежал без признаков жизни, прижимая к губам маленький образок, благословение матери. Профессор Ден поставил на его могиле на лютеранском кладбище памятник из силезского мрамора со словами: «Michail von Glinka. Kaiserlicher russischer Kapellmeister».

Поделиться с друзьями: