Предсмертные слова
Шрифт:
Российская поэтесса АННА АНДРЕЕВНА АХМАТОВА, урождённая ГОРЕНКО, первая жена Николая Гумилёва, проснулась субботним мартовским утром в санатории «Домодедово» под Москвой в прекрасном настроении. «Самая худая женщина Петербурга», как её, бывало, называли, а теперь старая, тучная, изнурённая болезнью, она сидела на высокой больничной кровати, в тапочках на босу ногу, но выглядела по-королевски. «Сегодня я не только ходила по коридору, как большая, но и немного карабкалась по лестнице», — хвасталась она сестре Ирине. И охотно шутила по поводу «великолепия её элитного санаторного номера, пышных и торжественных декораций его»: «Помнишь „L’ann'ee derni`ere `a Marienbad“?» («В прошлом году в Мариенбаде»). Она только что прочитала этот роман Роб-Грийе и сыпала цитатами из него. Но вечером, отправляясь спать, после того, как ей сделали очередной укол камфоры, она призналась: «Всё-таки мне очень плохо…» И добавила: «Жалко, что я не захватила с собой Библию». И это были её последние слова на земле.
«Как же я паршиво себя чувствую, знала бы ты, — признался великий американский романист ФРЭНСИС СКОТТ ФИЦДЖЕРАЛЬД очередной своей подружке, кинокритикессе Шейле Грэм. — Ну прямо, как тогдашним вечером у Швабса, когда я покупал у него сигареты». Они только что вышли из театра The Pantages в Лос-Анджелесе, где смотрели пьесу «Это-то и называется любовью», и Скотт позволил Шейле поддерживать себя под руку, чего раньше никогда ей не дозволялось. И это-то её беспокоило. Но ночь прошла спокойно, и утром писатель чувствовал себя вполне удовлетворительно. После обеда он в ожидании семейного доктора сидел с карандашом и плиткой шоколада в руке подле камина в своей небольшой квартирке на Сансет Бульваре и делал пометки на полях своей статьи для журнала «Princeton Alumni Weekly», гонорар за которую составит около 13 долларов. В самый канун предстоящего футбольного матча он сверял и уточнял состав команды Принстонского университета, за которую и сам когда-то играл в студенческие годы. «И этот тоже!..» — несказанно удивился он, вставляя в текст имя одного из нападающих, и вдруг неожиданно приподнялся из кресла, словно бы его ударило электрическим током, схватился за мраморную доску камина и рухнул на пол. Через мгновение всё было кончено. Фицджеральд умер от сердечного приступа, так и не закончив последний свой роман с роковым заголовком «Последний магнат». Ему было всего 44 года. На банковском счету великого писателя осталось всего сто долларов, ровно столько, сколько он получал в месяц, работая по молодости рекламным агентом.
Величайший фокусник Америки, циркач-одиночка и лучший продавец своих трюков ГАРРИ ГУДИНИ, рухнул на сцене гостиницы «Штатлер» в Детройте (штат Мичиган) во время своего представления. Его доставили в Грейс-госпиталь с разорванным аппендиксом, «чертовски длинной штукой». В больнице для него не нашлось отдельной палаты, и врачи были приятно удивлены той легкостью, с какой он согласился на койку в двухместной палате: «Ничего, ничего. Это для меня сойдёт». Скорее всего, дело было в многолетней привычке Гудини экономить. Он предупредил жену Беатрис, которая не отходила от него в его предсмертные часы: «Будь готова, если что-нибудь случится». А брату Хардину сказал свои последние слова: «Я устал и больше не могу бороться…» Ещё бы не устал! Его запирали в паровом бойлере, наполненном закипающей водой. Его зашивали в чреве только что выловленного кита. Его неоднократно закапывали заживо в землю, на глубину до двух метров. Его закатывали в гипс. Его закрывали в металлическом герметически запаянном гробу. На него надевали смирительную рубашку. Скованного по рукам и ногам, его запихивали в набитый железным ломом сундук, который опускали на дно Сены в Париже. В ножных кандалах и наручниках его спускали в лютый мороз под лёд реки в Детройте. В Лондоне его закрывали на двенадцать замков в железной ёмкости с пивом. В Москве его упрятали в камеру смертников Бутырской тюрьмы. Но Великий Гудини, сын эмигрировавшего из Венгрии раввина Мейра Вайса, творил поистине библейские чудеса и неизменно выходил победителем в схватке со Смертью. И вот: «Я устал и больше не могу бороться…» По роковому стечению обстоятельств «Короля наручников» похоронили в том же бронзовом гробу, который был заказан для его очередного номера с погребением заживо. Над гробом был сломан и возложен на его крышку деревянный жезл — старинный символ власти волшебника над природой.
«А я не хочу», — упрямо повторяла популярная американская кинозвезда 30-х годов прошлого столетия ДЖИН ХАРЛОУ своей матери, которая стояла возле её постели в клинике «Добрый самаритянин» и всё повторяла: «Держись, малышка, надо держаться!» «Малышка», двадцатишестилетняя героиня фильма «Платиновая блондинка» и носительница этого титула, провозглашённая в Голливуде первой секс-богиней, взглянула на мать угасающим взглядом и, собрав последние силы, выдохнула из себя ещё раз: «А я не хочу…» У неё отказали почки.
ЛЕВ НИКОЛАЕВИЧ ТОЛСТОЙ умирал на станции Астапово Рязанско-Уральской железной дороги. Накануне, ранним утром 31 октября 1910 года, он ушёл из дому в Ясной Поляне, ушёл без паспорта, с 39-ю рублями в кармане, направляясь неизвестно куда: то ли в Болгарию, то ли на Кавказ. В дороге, в тесном, переполненном, душном вагоне третьего класса, прицепленном к товарному поезду, в котором граф ехал, говорят, безбилетником, он жестоко простудился, у него началось воспаление лёгких, и ему пришлось сойти с поезда на богом забытой железнодорожной станции. И вот, лёжа в привокзальном домике, на квартире её начальника Ивана Ивановича Озолина, он прощался с жизнью. А однажды, когда его напоили молоком, вином и водой Виши, сел на постели и громким голосом, внятно сказал доктору Маковецкому: «Вот и конец, и ничего… Только одно и прошу вспомнить: на свете пропасть народу, кроме Льва Толстого, а вы помните одного Льва». Потом бредил, гнал от себя жену, кричал, что она «вот-вот войдёт ко мне». Её к нему и не пускали почти до самого конца. «Держали силой, запирали двери». Когда её всё же пустили, за 15 минут до его кончины, Софья Андреевна подошла, села в изголовье, наклонясь над ним, и стала шептать ему нежные слова, прощаться с ним, просила простить ей всё, в чём была перед ним виновата. Последние слова Толстого: «Люблю истину…» и несколько глубоких вздохов были ей единственным ответом. Говорят, что когда-то он сострил: «Ложась в гроб, я скажу о женщинах всю правду. Скажу и закрою крышку, чтобы ответа не услышать…» Не услышал. В 6 часов 5 минут утра 7 ноября 1910 года граф Лев Николаевич Толстой, «великий писатель земли русской», тихо скончался.
Графиня СОФЬЯ АНДРЕЕВНА ТОЛСТАЯ пережила мужа ровно на девять лет. Трудности бытия вернули её пышной фигуре матроны былую девичью стройность, а голос сошёл до едва слышимого шёпота. Почти ослепшая, она всё время пребывала в глубокой задумчивости. Утро 4 ноября 1919 года выдалось в Ясной Поляне чрезвычайно холодным, резкий ветер сотрясал ставни на окнах усадьбы и гудел в трубах. Дров не хватало, и спальню графини изрядно проморозило. Когда её дочери Татьяна и Александра поднялись к ней с чаем, она неподвижно лежала на кровати под кипой одеял и перин. Небольшая керосиновая лампа горела возле её кровати. «Что случилось, мама?» — спросила Александра. «Я очень озябла, — пробормотала Софья Андреевна. — Пожалуйста, накрой меня». Она горела в лихорадке. Её напоили вином и вызвали врача, но тот уже не мог ничем помочь ей: крупозное воспаление лёгких. «Ты думаешь об отце?» — спросила Татьяна. «Всё время… Всё время, Таня… Меня мучает мысль, что я не могла ужиться с ним… но прежде, чем я умру, Таня, я хочу сказать тебе… я никогда, никогда не любила никого, но только его». И больше не сказала ни слова. Потом широко раскрыла свои серые глаза, вновь закрыла их и кивком головы простилась со всеми, проявив известную учтивость и по отношению к смерти. Ей исполнилось 75 лет. Она жила при четырёх царях, видела четыре большие войны, три революции и прожила со Львом Николаевичем 48 лет, родив ему 13 детей, из которых выжили только пятеро.
Истинная дочь Италии, но злая фея Франции, ЕКАТЕРИНА МЕДИЧИ, вдовствующая королева, застудила лёгкие в поездке по стране и слегла. Оставленная почти всей своей свитой, она вдруг однажды вечером увидела в своей спальне, где воющая за окнами зимняя буря вздувала стенные ковры и заставляла жалобно стонать стёкла, незнакомого ей исповедника. Она спросила короля, своего любимого сына, как его зовут. «Жюльен де Сен-Жермен», — последовал ответ Генриха Третьего. «Ну, теперь-то я наверняка умру», — прошептала «мать Франции» и первый министр короля. Ведь год назад известный астролог Руджери предсказал ей смерть близ Сен-Жермена. Поэтому она никогда после этого не посещала Сен-Жермен и даже покинула свои апартаменты в Лувре, так как дворец находился в приходе Сен-Жермен. У королевы начались приступы удушья и сильный жар. Просторная спальня наполнилась хриплым дыханием умирающей. Содрогнувшись, король схватился за свои чётки в форме черепов и начал истово молиться. Накануне дня Богоявления, праздника царей-волхвов, в роковой для Медичи день 5 января, «в половине второго» Екатерина скончалась. Восстание в Париже делало усыпальницу в Сен-Дени недоступной для её тела, и оно, в чёрном, траурном платье, было срочно предано земле в Блуа, в церкви Сен-Совер. «Юнона двора», «чёрная королева», «толстая банкирша» и «старая пряха придворных интриг», как звали её за глаза при дворе, так любившая роскошь, она двадцать один год пролежала в жалкой могиле и лишь при Людовике Тринадцатом соединилась со своим мужем, Генрихом Вторым, в капелле, набожно возведённой её же заботами — безутешной и любящей вдовы.
«Конец… Конец…» — изредка выговаривал, задыхаясь от нехватки воздуха, великий поэт России, «кустарь и король поэзии» ВАЛЕРИЙ ЯКОВЛЕВИЧ БРЮСОВ. Лежал он у себя в кабинете, в собственном доме № 32, по Первой Мещанской улице в Москве, лежал спокойно, в полном сознании и понимании происходившего с ним, лежал почти безмолвно. И вдруг, словно бы очнувшись, взял за руку жену свою, Иоанну Матвеевну, и с трудом сказал ей несколько добрых и ласковых слов. Затем после продолжительного молчания, подняв указательный палец, медленно произнёс: «Мои стихи… И они будут…» И это были последние слова вождя русского декадентства и символизма. Смерть, пришедшая к нему, была скорее избавлением.
Самого узнаваемого, самого успешного и самого богатого художника XX века, «отца» и «короля» сюрреализма САЛЬВАДОРА ДАЛИ навестила перед смертью его муза, мадонна и платоническая любовница Аманда Лир. Когда она приехала в замок Пуболь, её предупредили: «Сеньорита, не ходите к нему. Он превратился в пустоту». Дали согласился принять её лишь в полной темноте. «Я приехала сказать, что не забыла вас… что… почему вы прячетесь? Там… на улице тепло, такое солнце…» — «Какое ещё солнце! Ничего больше не хочу. Пусть все оставят меня в покое…» — «Хочу, чтобы вы знали: я любила вас, Дали». — «А я вас, Аманда… Подойдите». Сжал её руку и сунул в ладонь амулет, самый ценный талисман, с которым он никогда в жизни не расставался. «А теперь уходите… Мне надо остаться одному… Я чувствую, что это снова подступает. Да хранит вас Бог. Прощайте. Навсегда». Аманду, эту известную английскую поп-певицу в жанре диско и шикарную модель, а также художницу и писательницу, добровольно назначила (!) своей восприемницей законная жена Дали, Гала. Так предпочитала называть себя русская эмигрантка из Казани Елена Дмитриевна Делувина-Дьяконова, на одиннадцать лет старше своего мужа и уже побывавшая замужем за поэтом-сюрреалистом Полем Элюаром. После смерти «единственной во всём свете Галы» Сальвадор Дали, мучимый болезнью Паркинсона и бессонницей, затворился у себя дома, в замке Пуболь, в Порт-Льигата, почти ни с кем не общался, да и не мог общаться — говорил он уже с трудом, неразборчиво, путался во времени и пространстве, постепенно забывая простейшие бытовые навыки. За семь последующих тягостных лет он лишь однажды взял в руки кисть и сделал несколько каллиграфических росчерков, назвав их «Ласточкин хвост». Гала наверняка бы сочла эту композицию очень уж простой. И хотя с каждой стены замка Пуболь на Дали смотрели сотни портретов женщин с чертами Галы, он больше не узнавал в этих образах любимого им лица. «Гала была красивее», — сказал он перед самой смертью, сидя в своём любимом глубоком кресле (по другим источникам, лёжа в кровати Галы, в которой едва не сгорел). А потом почти неслышно прошептал потерявшими звук губами: «Всё-таки кровь слаще мёда…»
«Пасынок России», последний её символист, лучший мемуарист и критик русской эмиграции ВЛАДИСЛАВ ФЕЛИЦИАНОВИЧ ХОДАСЕВИЧ, умирая от рака печени в городской клинике Бруссэ, в Париже, где был ад для больных, слегка улыбнулся и сказал жене, Ольге Марголиной: «Скорей бы уж!.. Быть где-то и ничего не знать о тебе…» Но не успела Ольга на минуту выйти из палаты, как он тут же обратился к одной из своих бывших жён, писательнице Нине Берберовой: «Только о тебе и думаю… Только о тебе… Только тебя люблю… Всё время о тебе, днём и ночью об одной тебе… Ты же знаешь. Как я буду без тебя?.. Где я буду?.. Ну, всё равно… Теперь прощай…» Раза два повёл бровями, всё протягивал куда-то правую руку и бредил от морфия… Через три года после смерти пятидесятитрехлетнего поэта кладбище, где его похоронили, случайно попало под бомбёжку Королевских ВВС Англии — Париж тогда был оккупирован нацистами. Среди взрытых могил и исковерканных надгробий нетронутой оказалась лишь могила Ходасевича, «образчика счастливого русского писателя». Да уж.
«Милорд, будьте добрыми, будьте добродетельными, — говорил английскому драматургу, поэту и актёру доктору Джонсону умирающий лорд ЛИТЛТОН. — Ибо ничто другое не утешит вас, когда вы окажетесь на моём месте».
Сам же доктор СЭМУЭЛ ДЖОНСОН, «великий литературный Левиафан Англии» и «великая подпорка Британской империи», умирал в окружении своих друзей, умирал мужественно, как и подобает мужчине: «Что, ребята, вы, наверное, затеяли какую-нибудь новую потеху? Тогда и я с вами». Когда писатель и политик Эдмунд Бёрк поинтересовался, не досаждает ли ему такая орава людей в его спальне, Джонсон, «остряк, прикованный к постели», ответил: «Ну что вы, сэр, нисколько. Не такая уж я и развалина, чтоб не порадоваться столь приятной компании». Своему другу и ученику Беннету Лангтону, эсквайру, он прочитал на латыни из «задумчивого и нежного» Тибулла: «Те teneam moriens d'eficiente manu» — «На тебя взирал я, когда последний час ко мне пришёл». А художника Джошуа Рейнольдса, нарисовавшего его портрет, попросил о трёх вещах: «Простите мне долг в 30 фунтов, читайте Библию и не пишите картин по воскресным дням». Он вернулся к работе над яркой пасторальной драмой «Грустный пастух», но тут в спальню вошёл слуга Джонсона Фрэнсис Барбер, и сказал, что некая юная леди настойчиво добивается встречи с ним «наедине и с серьёзнейшей просьбой получить его благословение». Доктор с величайшим трудом повернулся в постели со спины на бок и сказал: «Да жалко, что ли? Меня слушает народ. Пусть её войдёт». А потом уж обратился и к самой юной леди, оказавшейся мисс Моррис: «Благословляю вас, моя дорогая». И это были последние слова доктора Сэмуэла Джонсона, непререкаемого авторитета литературных вкусов Англии второй половины XVIII века, великого лексикографа и автора капитального «Словаря английского языка». Часы пробили семь часов вечера. На дворе стоял понедельник, 13 декабря 1784 года.