Предсмертные слова
Шрифт:
Амелия Эрхарт даже мужа, за которого вышла не по любви, называла другом. А вот последними словами известного французского писателя ЖЮЛЯ БАРБЕ д’ОРЕВИЛЬИ, написанными его рукой, были: «Друзей нет; существуют лишь люди, в которых я заблуждался».
Вот и король Речи Посполитой ЯН СОБЕСКИЙ, известный тем, что заключил «вечный мир» с Россией, был того же мнения. «Лучше уж общаться с книгами, нежели с этими мерзавцами», — шептал он, умирая на солдатской койке в библиотеке своего замка. Блестящий полководец, герой Вены, спасший её от турецкого нашествия, Собеский умирал, испытывая отвращение к людям, которые столько раз обманывали и оскорбляли его. Даже его юная жёнушка Марыська опротивела ему своими надоедливыми напоминаниями об её правах на трон. «Будет ли после моей смерти земля выжжена огнём или волы поедят с неё всю траву, мне какое дело?» — этими словами он отогнал её от себя, после чего почил.
А маршал Франции, герцог Монтебелло ЖАН ЛАНН, смертельно раненный в сражении у Асперна, даже упрекал склонившегося над ним Наполеона: «Ты повинен в моей смерти, но я не могу не любить тебя». Участник революционных войн и наполеоновских заграничных походов, командующий войсками Франции при Аустерлице, Йене и в Испании, Ланн закончил свою военную карьеру и жизнь словами, обращёнными к императору: «Прекрати войну…»
Тургенев едва узнал поэта НИКОЛАЯ АЛЕКСЕЕВИЧА НЕКРАСОВА на его смертном одре: «Боже! Что с ним сделал недуг! Жёлтый, высохший, с лысиной во всю голову, с узкой седой бородой, он сидел в одной, нарочно изрезанной рубахе… Он не мог сносить давления самого лёгкого платья». Поэт лежал спиной к окнам, лицом к стене, с которой смотрел сосланный в деревню Пушкин, читающий Пущину стихи (картина Ге). Приподнятое острое колено торчало под простынёй. Речь Некрасова была неясна: «Право, я никогда не любил денег, а скорее боялся их… Потому и берёг…» Однако он явственно пожаловался: «Как болит голова!» Потом подозвал к себе поочередно жену, Зинаиду Николаевну, сестру и сиделку и голосом глухим и хриплым, почти беззвучным, через силу сказал каждой одно лишь слово: «Прощайте» и с этого времени уже ничего не говорил, лежал неподвижно, выражение его лица было покойно, левая рука находилась в беспрерывном движении, он то подносил её к голове, то клал на измождённую грудь. И из загоревшихся вдруг глаз скатились две скупые, страдальческие слезинки. А ведь буквально накануне он доверительно говорил своему любимому егерю Степану Петрову: «Хочу застрелиться… Не вынести более боли… Что я могу сделать? Боль такая непереносимая. Я уж намеревался из револьвера, да побоялся — не убьёт сразу. Я хочу из штуцера…»
«Прощай, Варвара Алексеевна! — тоже сказал жене гениальный математик, создатель неевклидовой геометрии НИКОЛАЙ ИВАНОВИЧ ЛОБАЧЕВСКИЙ. — Пришло время… В могилу надо, умирать пора… До кедровых шишек не дожил… Прощай!..» — «Что с тобой, Николай Иванович? — Вероятно, опять геморрой». — «Ах, матушка, геморрой-то геморроем, да нет, уж верно дело идёт к могиле. Умирать надо». Судьба сыпала на Лобачевского удар за ударом, которые он, однако, переносил стоически. Его лишили поста ректора Казанского университета. Он потерял любимого сына и в довершение всего почти совсем ослеп. Не видя вокруг себя людей, боялся, что его новаторские идеи будут окончательно забыты и похоронены вместе с ним: «Две параллели обязательно пересекутся или в центре Земли, или где-то в бесконечном пространстве». В минуту расставания с жизнью казанский геометр сказал жене совсем спокойно: «Человек родится для того, чтобы научиться умирать». Он тихо потянулся и, словно бы задремав, лежал, как живой. Доктор Скандовский беспрестанно щупал пульс и даже капал на его лицо горячим воском со свечки, стараясь уловить движение мускулов. Вотще…
«Дай мне слово, что когда похоронишь меня, то подожжёшь дом и не уйдёшь, пока он не сгорит дотла», — потребовал от своей четырнадцатилетней натурщицы и любовницы таитянки Мари Роз Ваеохо почти ослепший, зачумлённый и умирающий от дурной и позорной болезни художник ПОЛЬ ГОГЕН. Преуспевающий в прошлом биржевой маклер, оставивший благополучную семью и добровольно обрекший себя на забвение и прозябание, Гоген удалился из Парижа на один из крохотных атоллов Маркизских островов в Тихом океане, где, однако же, вёл жизнь настоящего буржуа — со своим поваром, садовником и двумя служанками. Однажды утром пастор Вернье нашёл художника в его «Доме наслаждений» в прострации, не осознающего даже, день или ночь на дворе. Служанок, как водится, поблизости не оказалось. Гоген пожаловался пастору на страшные головные боли: «Я дважды терял сознание сегодня». Но сохранил ясность и трезвость ума и даже заговорил с Вернье о романе «Саламбо». На следующий день плотник Тиока, подружившийся с Гогеном, навестил больного. Он окликнул его снизу, по маркизскому этикету извещая о своём прибытии: «Коке, Коке!» Не дождавшись ответа, Тиока взбежал по лестнице на второй этаж и нашёл Гогена лежащим на краю кровати, свесившим вниз ногу. Художник был мёртв. Его туземная пассия, Мари Роз Ваеохо, к счастью, ослушалась Гогена и не сожгла его дом, расписанный шедеврами настенной живописи. Со временем деревянные балки, покрытые непристойной резьбой, перекочевали с острова в Бостонское собрание. Порнографические эстампы, украшавшие спальню, разошлись по частным коллекциям. Костыли художника — один в форме фаллоса, другой в виде слившейся в любовной схватке пары — оказались в одном из нью-йоркских музеев. Враги говорили, что художник покончил жизнь самоубийством. Друзья были уверены, что его убили: шприц и пустой пузырёк из-под морфия, найденные в изголовье постели, говорили в пользу обеих версий.
«Я знаю, дорогая, мне не вернуться оттуда. Нас всех там перебьют», — крепко прижав к себе молодую жену, «муральёвскую пастушку», сказал ей АЛЕКСАНДР СЕРГЕЕВИЧ ГРИБОЕДОВ. Николай Первый ссылал известнейшего, но опального драматурга подальше от трона, в «гиблый Исфахан, в котором людей режут, как кур», ссылал полномочным послом дипломатической миссии. Ибо был Грибоедов не только известным литератором и пианистом, но ещё и статским советником по Коллегии иностранных дел России. «Не оставляй костей моих в Персии. Похорони меня на этом месте». Ещё не закончился его «медовый месяц», и он с женой, юной красавицей княжной Ниной Чавчавадзе, гулял в окрестностях Тифлиса, возле монастыря святого Давида, на склоне горы Мтацминда. Грибоедов оказался прав: 30 января 1829 года, в базарный день, «тысячи народа с обнажёнными кинжалами и камнями», подстрекаемые духовными лицами из Тегеранской соборной мечети, вторглись в русское посольство. В миссии Грибоедов укрывал евнуха и двух грузинских наложниц из ханского гарема. «Сашка! — крикнул он слуге. — Подай мой парадный мундир! Не умирать же в халате!» И, переодевшись в мундирный сюртук, вооружась ятаганом и пистолетом, призвал своих дипломатов и казаков охраны: «Занять круговую оборону!» Потом спустился к входной двери и почти целый час отбивался от наседавшей толпы остервенелой черни спина об спину с казачьим урядником, пока не был поражён брошенным с крыши камнем. «Все тридцать семь сотрудников миссии, кроме первого секретаря Мальцова, были убиты каменьями, ружейными выстрелами и кинжальными ударами. Дом был разграблен и разрушен. Никто не знал, откуда толпа взялась и куда скрылась». По дороге из Тифлиса в Карс Пушкин встретил двух волов, впряжённых в арбу. «Что вы везёте?» — спросил он грузин, сопровождавших её. «Грибоеда», — был их ответ. Нина Чавчавадзе, «вечная вдова» неполных шестнадцати лет, «чёрная роза Тифлиса», похоронила останки супруга там, где он и завещал. На его могиле она положила плиту: «Ум и дела твои бессмертны, но зачем пережила тебя любовь моя?» Шах Персии Аббас-мирза откупился, подарив Николаю Первому знаменитый алмаз «Шах», «сияющий, как тысяча и одно солнце».
НИНА АЛЕКСАНДРОВНА ГРИБОЕДОВА, урождённая княжна Чавчавадзе, умерла от холеры, которая пришла в Тифлис летом 1857 из Персии. Надо же, опять Персия! Все, кто мог, уходили из города. Сестра Нины, Катерина, и её воспитанница умоляли её уехать с ними в дальнее поместье. «В городе всего два врача да община сестёр милосердия при русском госпитале, — отвечала она им. — Я лишней здесь не буду». И ухаживала за холерными больными, пока не заразилась сама. И просила врачей не слишком бороться за её жизнь. Четыре дня Нина пролежала в беспамятстве, бормоча что-то невнятное. Но незадолго до смерти пришла в себя и, подозвав сиделку, отчётливо, чётко и ясно произнесла: «Положите меня… рядом с ним».
«Сперва я немного вздремну, а распоряжения отдам потом, смотря по настроению, как буду себя чувствовать», — послышалось из постели ГЕНРИХА ВОСЬМОГО, короля Англии. Это так он ответил преданному камердинеру Денни, который набрался смелости и передал королю слова врачей, что, мол, они потеряли всякую надежду на его выздоровление, что Генрих уже не жилец на этом свете и не пора ли посылать за священником. Король-многожёнец, не только простофиля, но и рогоносец, вздремнул, а проснувшись, велел вызвать архиепископа Кентерберийского: «Только одного Томаса Крэнмера… Всё потеряно… Это знак свыше…» Когда же священник, загнав иноходца, прибыл к смертному одру Генриха, у того уже отнялся язык, и, хватая Крэнмера мёртвой хваткой за руку, король бубнил нечто похожее на: «Монахи, монахи, монахи…» И чего это дались ему монахи, если всю жизнь он только и думал о развлечениях? Гурман и жуир, неутомимый в пирах, танцах, турнирах и на любовном ложе, любитель и любимец женщин, неутомимый волокита, прозванный в миру «Синей Бородой» (одних только жён у него было шесть) и английским Нероном, обожатель псовой и соколиной охоты, «коронованный охотник и рыцарь», Большой Гарри неожиданно для всех угасал с постными словами «монахи» на устах. Может быть, в свой смертный час он, убеждённый и непреклонный протестант, подумывал о возвращении в лоно католической церкви? Последние, с трудом вырвавшиеся у короля слова были: «Что это за мир, в котором умирают те, которые осуждали на смерть других?» А когда благородный архиепископ Кранмер, тронутый страданиями и страхом короля, начал утешать его, Генрих, тяжело вздохнув, прошептал: «Нет, нет пощады тем, которые сами никого никогда не щадили!» Да, он не щадил никого, даже своих жён.
Проев приданое и насытясь объятиями своей первой жены, ЕКАТЕРИНЫ АРАГОНСКОЙ, которая была на пять лет старше его, он оставил её, уже постаревшую, потолстевшую и подурневшую, и безжалостно заточил в мрачный захолустный замок Кимболтон, где она некогда жила с первым своим мужем, принцем Артуром Валлийским. Здесь, вдали от королевского двора, Екатерина, с титулом вдовствующей принцессы, умирала от болезни, известной в народе как «рак сердца», а работники уже сбивали её гербы со стен королевских дворцов и даже с королевской баржи. Прощаясь с жизнью, эта умная женщина, «рождённая быть королевой», написала Генриху письмо, которое, говорят, даже из него выдавило слёзы: «Ныне в последний раз клянусь я, что очам моим Вы желаннее всего… Екатерина, королева Англии». А через день со смертного одра королева говорила уже своему давнишнему фавориту (especial amigo), довольно циничному послу испанской короны Эсташу Шапюи: «Теперь я, не брошенная тобою, как какая-нибудь скотина, смогу спокойно умереть в твоих объятиях». Посол скакал полдня по размытым зимними дождями дорогам Англии, чтобы застать Екатерину в живых, и, заляпанный грязью с головы до ног, ввалился в её спальные покои и грохнулся перед королевским ложем на колени, лобзая монаршьи ладони. «За эти последние шесть дней я и двух часов не сомкнула глаз, — только и вымолвила Екатерина. — Возможно, сосну теперь… Принесите мне кружку валлийского пива…» С удовольствием выпила его и действительно уснула. Уснула вечным сном. Потом говорили, что пиво было сдобрено ядом, «медленным и неуловимым». Говорили также, что довольный Генрих буркнул: «Наконец-то сдохла старая карга, хвала Богу!»
В тот же вечер он впервые вышел на придворный бал со своей новой пассией АННОЙ БОЛЕЙН, утончённой и начитанной молодой дамой, «излучающей секс и неподражаемо хорошенькой в жёлтом траурном платье, которое ей очень к лицу». «Теперь я — действительно королева», — сказала тогда она придворным, и это было сущей правдой. Но «счастливейшая из женщин» пробыла королевой Англии всего лишь три года: Генрих приговорил её к смертной казни за якобы супружескую измену («Эта старая костлявая девка, вероломная изменница и извергающая яд блудница переспала с добрым десятком… нет, с сотней мужчин!») и кровосмешение («Да она спала со своим братом Джорджем!»). Пока Анна читала «Отче наш» на чёрном эшафоте во дворе Тауэра, её терпеливо ожидал французский палач-меченосец, специально вызванный из Сент-Омера. Анна провела рукой по шее и сказала ему: «Я слышала, что вы больший искусник в этих делах, чем наши английские палачи, а шейка у меня такая нежная и тоненькая. Нанесите мне самый верный удар» и сердечно рассмеялась. Палач мягко объяснил королеве, что смерть от меча будет безболезненной, поскольку он быстрее тяжёлого топора сделает своё дело, и она уйдёт в мир иной с присущим ей изяществом. Одета Анна была в тёмное шёлковое платье с глубоким разрезом и оторочкой из королевского горностая; тёмные волосы, аккуратно расчёсанные и убранные жемчугом, укрыты простой сеткой, и её тонкая белая шея выглядела совсем беззащитной. Последние слова королевы, обращенные к отсутствующему на казни Генриху, были язвительны и точны: «Вы, Ваше Величество, подняли меня на недосягаемую высоту. Теперь вам угодно ещё более возвысить меня. Вы сделаете меня святой». А народу, осыпавшему «пучеглазую шлюху» и «чёрную ворону» проклятиями, она сказала: «Королевой жила, королевой и умру, хотя бы вы все лопнули с досады!» Потом попросила помощника палача завязать ей глаза. «В последний раз сыграю с вами в жмурки», — пошутила она. За это её беззаботное поведение на эшафоте зеваки в двухтысячной толпе уже называли Анну «безголовой нашей королевой». Французский палач мастерски справился со своей работой — как-никак из казны ему было выплачено 15 фунтов стерлингов. Такие огромные деньги, и всего-то за один удар мечом! Кто-то из слуг «английской Мессалины» поспешно завернул её голову в белую ткань и исчез с ней. В этот час Генрих был далеко от Тауэра, на большой королевской охоте, в окружении своих ловчих и гончих. Услышав сигнальный выстрел пушки с места первой в истории Англии казни королевы, он принял из рук слуги ружьё и сказал: «Свершилось! Дело кончено! Спускайте собак и обложите кабана!» А после охоты отправился на встречу со своей очередной любовницей.
А на следующий день повёл её, двадцатисемилетнюю красотку ДЖЕЙН СЕЙМУР, к алтарю, повёл в белых траурных одеждах. В положенное время третья жена Генриха Восьмого, супружеское лоно которой покоилось на гробнице Екатерины Арагонской и на плахе Анны Болейн, разродилась долгожданным наследником престола, Эдуардом. Причём разродилась только на третий день родовых мук и через кесарево сечение. Когда врачи спросили Генриха, кого спасать, жену или сына, он без колебаний ответил: «Спасите ребёнка! Женщин я могу достать столько, сколько мне будет нужно». В Лондоне свирепствовала чума. Джейн, «цветок старой Англии», «роза без шипов», как звали её при дворе, в беспамятстве сбрасывала с себя жаркие меховые одеяла и без конца всё просила из постели: «Да дайте же мне чего-нибудь поесть! Да накормите же меня, наконец! Подайте мне куропатку, да пожирнее!» и умерла через двенадцать дней после родов «от родильной горячки, жестокой простуды, заражения крови и переедания, по вине тех, кто обязан был следить за её здоровьем». Перед смертью, придя на короткое время в сознание, она заверила безутешного мужа: «Сын был зачат в законном браке, и он законнорожденный». Вот какие слова пришлось слышать королю от королевы. В этой семейке Тюдоров всякое бывало.
Ещё одну свою жену, пятую по счёту, бывшую придворную даму КАТЕРИНУ ХОВАРД, «хорошенькую маленькую развратницу двадцати лет, сколь легкомысленную, столь же и глупую», Генрих Восьмой тоже отправил на эшафот. И тоже за супружескую неверность (насилие над королевой, или адюльтер, считалось в Англии тогда государственной изменой). Страдающая от безразличия стареющего и больного мужа, опытная кокетка, холодная и расчётливая Катерина, на 30 лет его моложе, искала утешения в объятиях придворных любовников и любовниц и немало в этом преуспела. Даже со своим двоюродным братом, пэром Томасом Кульпе, была в предосудительных любовных сношениях. Спала Катерина и с четвёртой королевой Генриха, «доброй, застенчивой и скромной фламандской кобылой», герцогиней АННОЙ КЛЕВСКОЙ. В эту «дебелую деву, ростом и дородностью способную поспорить с самим женихом» Генрих влюбился по портрету искусной кисти Гольбейна, который хотел польстить германской принцессе. Катерина свою измену не отрицала, от защиты парламента отказалась, полностью положившись на милость короля, и умоляла его провести «закрытую казнь, а не публичное унижение». Заточённая им в Тауэр, она попросила принести к ней в камеру деревянную колоду и всю ночь перед казнью упражнялась, как лучше, по-королевски, положить ей голову на плаху. На предложение исповедаться Катерина ответила отказом: «Я говорила с Богом так редко, что он, наверное, не знает, кто я». Утром она с трудом поднялась по тринадцати ступеням чёрного эшафота, поставленного на той же самой лужайке, где пять лет назад рубили голову Анне Болейн, а когда увидала палача, потеряла дар речи. Но, придя в себя, слабым, едва слышным голосом обратилась к народу: «Я заслужила смерть за преступления против короля, который столь любезно обращался со мной. Всегда повинуйтесь королю». И когда палач встал перед ней на колени и попросил прощения, она сказала: «Прощаю тебя. Я пришла сюда королевой и королевой умираю, но с большей радостью умерла бы женой пэра Кульпе». И бросила в толпу последние слова: «Умолите Генриха не трогать за мои преступления ни родственников, ни семью мою. Жизнь такая красивая!» Хорошенькая головка Катерины Ховард, с кровавыми царапинами от ногтей короля на лице, пала под мечом палача. Летописец отметил: «Она вела себя как истинная христианка, с удивительной твёрдостью и достоинством». В день её казни в Лондоне были закрыты все лавки, театры и дворцы на левом берегу Темзы.