Приключения англичанина
Шрифт:
На людей смотреть тоже больно, но по другой причине, особенно на юношей, — бледные тени в черных от смолы и дегтя рубищах.
В день Святого Валентина, совпавший с днем выхода из Магелланова пролива, велел выдать команде утроенные порционы спиртного – и чтобы пили за здоровье оставленных дома дам. Впервые за многие месяцы вспомнил о Серине… Юнгу нарядили женщиною, плясали с ним по очереди и шутливо целовали его – шутливо лишь до тех пор, покуда не выяснилось, что это и в самом деле женщина!
Теперь однако никто не пытался спровадить оную за борт — напротив, всякий оказывал ей внимание.
На горизонте уже белели дуврские скалы, когда, к великой моей радости, опамятовался капитан Еллоу. Впервые за время плаванья поглядел на меня осмысленно и попросил созвать в кают–компанию весь офицерский состав, дабы посоветоваться, где на фрегате возможно приютить старцев наилучшим образом…»
Сведения о жизни Перегрина по возвращении из плавания скудны. Награбленного едва хватило, чтобы возместить Адмиралтейству убытки (гибель пяти кораблей) и выплачивать пенсионы семьям убитых, пропавших без вести или ставших инвалидами. Все же Перегрина представили к награде, но тут разразился мятеж, одним из зачинщиков коего считался его старший брат, и с награждением решили повременить.
Мятеж подавили, начались казни участников и заподозренных в сочувствии. Перегрина не тронули, но и доверить ему командование каким–либо кораблем не спешили.
Самое печальное в истории с Перегрином следующее: отношения с Испанией улучшались, и если бы Адмиралтейство узнало о том, что некий энтузиаст корпит над отчетом об экспедиции, цели и задачи которой плохо согласовались с официально заявленным Великобританией курсом на мирное сосуществование, несомненно приняло бы оно меры, дабы воспрепятствовать огласке компрометирующего документа…
Писал Перегрин поневоле второпях, с оглядкою на жену Серину, всякий раз при ее приближении вздрагивая и ложась на бумагу грудью.
Эта Серина, обвенчавшись с юным милейшим мидшипменом, таковым и ждала его, дура, из кругосветки. Рассчитывала, вдобавок, что притаранит ей сундук, набитый золотыми дублонами. А вернулся нищий, пьющий, увез ее из Лондона в нортумберлендскую трущобу и тем самым лишил возможности вести привычный образ жизни, то есть ежевечерне посещать театральные представления, – ах, на обратном пути она всегда попадала в какую–нибудь потешную переделку!..
Мстя за обманутые ожидания, она выкрадывала у него готовые главы отчета и растапливала ими камин.
Упрямо восстанавливал текст, но память его с годами, конечно, слабела. И способность к связному повествованию тоже. Возвращалась к нему эта способность лишь после принятия нескольких порционов рома.
Но почему же не прятал он от жены злосчастную свою рукопись?
Мне кажется, я понимаю причину. Неглупый Перегрин скоро догадался, что Адмиралтейству отчет его не нужен. Однако испытывал он естественную потребность хотя бы некоему никому рассказать о пережитом, посему и продолжал свой неблагодарный труд.
Ну, а рядом была Серина…
Сдается мне, что Перегрин, выходя по какой–нибудь надобности из кабинета, нарочно оставлял отчет на видном месте. Надеялся, что Серина когда–нибудь пробежит–таки глазами страницу, другую, и вот тогда, вся в слезах, кинется ему на шею и воскликнет в раскаянии: «Милый Перегрин, прости, я же не знала, сколько много ты в плавании своем натерпелся!»
Воображая сцену сию, не уставал снова и снова воспроизводить один и тот же, уже порядком ему прискучивший текст…
* * *
Из дневника переводчика
От пурги железной рожа рябая,
Но зато зеркальны будут болванки.
Стискивал зубы, станочек врубая,
В перерыве ждал на троих полбанки,
И полжизни прожил в жанре юродства Ох, и ныла под кепкой подкорка А по возвращении с производства
Кушал несладко да грезил горько
О не случившейся лучшей доле
На этом (и единственном) свете О семантически чистом поле,
Когда не стыдно жизни и смерти.
Утром подкатывает автобус – рывок, рывок – заталкиваюсь внутрь, вдыхая чужой перегар, выдыхая свой, – ну да, я же свой, свой, мужики! Понеслись навстречу светлым от злобы будням, демонстрируя сплоченность, как селедки в бочке.
Настроение у меня было ниже среднего. Я все никак не мог успокоиться после вчерашнего разговора с начальником цеха. Проходя мимо, он бросил:
– Зайди ко мне.
Недоумевая, зачем это я ему понадобился, я выключил станок. Вытер ветошью руки. Неужели он все–таки внял давнишним моим просьбам и сейчас объявит: «Готовься, Леха, к сдаче на пятый разряд?» А может, всего лишь хочет отправить в колхоз на картошку? Тоже ведь вариант, потому как осень… Постучался в дверь кабинета, вошел.
Начальник стоял у окна, спиной к двери. Обернулся, спросил сурово:
– Леха, ты знаешь, кто у нас теперь генеральный секретарь?
– Андропов, – ответил я.
– А где он раньше работал, тебе известно?
– Да.
– Ну так вот, много болтаешь. Иди, и я тебе ничего не говорил.
– Спасибо, – пробормотал я, пятясь из кабинета.
Снова встал к станку и задумался. Да ничего я вроде нигде не болтал. На заводе уж точно. О чем с ними, кроме как о расценках, а это же скука смертная. К тому же я здесь человек временный. Вот напечатают – и уволюсь на фиг. Нет, на заводе – исключено. Не мог я даже в состоянии сильного алкогольного признаться Голубеву или там Змиеву, что перевожу по вечерам рукопись отца моего, англичанина несчастного. А других прегрешений перед строем я за собой и не знал. Хотя… Стоп, ну конечно! Как же я мог позабыть о Федосее… Правда, я давненько уже к ним не заглядывал, потому что отношения наши, и прежде–то непростые, испортились окончательно, причем ни я, ни они в этом не были виноваты, просто так уж получилось по жизни.
А ведь когда я вернулся из армии, я в тот же день влетел в их комнатушку и, высоко подняв над головой бутылку, воскликнул:
– Федька! Ленка! Страшно рад вас видеть! Давайте поскорее помянем прошлое, обсудим настоящее, помечтаем о будущем! Два года как никак я не имел возможности следить за культурной жизнью общества, отстал, ясное дело! Расскажите мне, пожалуйста, что сейчас происходит в литературе, музыке, живописи, а я уж в долгу не останусь, поведаю о своих приклю…
И что же я услышал в ответ? А ничего не услышал. Федосей просто от меня отмахнулся (вернее, просто махнул рукой, мол, проходи, присаживайся) и снова повернулся к собеседникам, которых было трое или четверо, все бородатые, в очечках и свитерах, они наперебой цитировали что–то ритмически упорядоченное. Федосей, кстати, тоже был в бороде и очках (посадил, значит, зрение в процессе творчества).
Елена увела меня на кухню, там мы с ней распили мою бутылочку, и она рассказала мне, как они тут жили, пока я отсутствовал. И вот оказалось, что Федосей уже год работает лаборантом в НИИ Охраны труда, получает, конечно, копейки, но зато на него не распространяется указ о тунеядстве, что очень важно, поскольку он каким–то образом свел дружбу со студентом из Швеции и через него передал на Запад свои поэмы, а там их опубликовали в эмигрантском журнале и собираются издать отдельной книгой. Об этом узнало КГБ, поэтому Федосей срочно трудоустроился и вообще ведет себя крайне осторожно, и все бы ничего, но о его публикации доведалось и множество молодых поэтов, которых тоже здесь не печатают, и вот они повалили к Федьке – кто действительно с бескорыстными комплиментами, кто с целью выпытать тайны ремесла, а кто–то и в расчете на его протекцию – каждому же хочется прославиться за границей, как бы это ни было опасно.