Приключения англичанина
Шрифт:
Звонок в дверь заставил Елену прерваться, она пошла открывать, и в комнатушку вбежали девицы (много девиц), все опять–таки в очечках и свитерах, они стали обнимать и целовать Федосея и кричать ему в лицо строчки из его сочинений. Елена, глядя на происходящее, кусала губы.
Ах, Елена, Елена, мы столько не виделись, и все же она не показалась мне, как я ожидал, прекраснее, чем была когда–то, несмотря на очевидное и буйное цветение ее женственности. О нет, она была по–прежнему статной, и волосы, как блестящие латунные нити, [22] лежали на величавых плечах, но в глазах ее читалась усталость, да и погрузнела она, погрузнела, то есть не прошли даром годы совместной жизни с поэтом (с таким поэтом). Бедная Елена – с закушенными губами и малиновыми пятнами на щеках!
22
Сравнивая волосы Елены с латунными нитями, я, собственно, держал в памяти так называемую сливнуюстружку, каковая, впрочем, может получиться при обработке не только латуни, но и стали, и силумина, да мало ли еще чего. Ну так вот, сливнаястружка имеет свойство, выползая из–под резца, раскидываться вокруг станка крайне опасными петлями. Зазеваешься и не отпихнешь ее вовремя специальным крючком, который есть у каждого токаря, – рискуешь угодить ногой в металлические силки. Оборвавшись (допустим, сломался резец), стружка эта мгновенно наматывается на вращающуюся деталь и тащит вслед за собой все, вокруг чего она успела обвиться. Именно при таких обстоятельствах мне когда–то перерезало ахиллово сухожилие – четыре месяца передвигался на костылях с ногой в гипсе от большого пальца до паха.
В общем, ни в тот свой визит, ни в последующие никаких положительных эмоций от встречи со старыми друзьями я не испытал, жался к стеночке как бедный родственник, а уж когда очкарики в свитерах начинали гнать свою диссидентскую пургу, я и вовсе терялся, втягивал голову в плечи. Помню, один из них, уловив мое состояние, хлопнул меня по плечу: «Что, старичок, страшно? Да, здесь собираются люди с мешками интеллекта за плечами». «Тебя бы, мудозвона, за станок, да на чугун, узнал бы, что такое «страшно», – огрызнулся я, впрочем, как всегда, мысленно. Больше всего, однако, раздражала меня способность Федосея непрерывно строчить свои поэмы – я–то вновь находился в творческом кризисе, новые стихи не писались, а прежние так никого и не заинтересовали. Что же касается его снисходительных усмешек, то они меня уже просто бесили. Короче, перестал я бывать у Савушкиных, нечего стало мне там делать. Но засветиться–то, выходит, успел.
И вот ехал я в то утро на завод, ехал в переполненном, как обычно, автобусе, кренясь вместе со всей толпой то в одну, то в другую сторону, и все пытался представить, какого рода репрессии могут мне грозить…
– Эй, водитель, не дрова везешь! – возмущались окружающие. – И ваще – ездют раз в час, никакого порядку!
– Прям ни вздохнуть, ни пернуть! – просипел кто–то рядом. Я скосил глаза и вздрогнул – ко мне протиснулся мужик в сереньком пиджачке, серенькой кепочке. На сей раз я узнал его с первого взгляда, это же он, он поил меня водкой с пивом в самом начале повествования! А несколько позднее, в этом же, кстати, автобусе, косил под придурка! Он и сегодня, похоже, настроен был подурачиться. Вот только зачем?
– Ничо, ничо, русский человек все выдюжит! – по–приятельски подмигивал он мне. – Леха, ты со мной согласен?
– Слушай, кто ты такой? – спросил я. – Чего тебе от меня надо?
– Да я… – замялся мужик. – Ну, в обчем… ты Николу–то вспоминаешь хоть иногда?
– Какого еще Николу? Мужик, ты о чем, в натуре? – я сознательно заводил себя, потому что, честно говоря, начинал уже и мандражировать, и ничего удивительного на фоне вчерашней беседы с начальником.
– Так Николу Власова, кого же еще. Он тебе кланяться велел.
Вот так. Ему в очередной раз удалось сбить меня с толку, обескуражить, снова я таращил глаза и не находил слов. Разумеется, он мог быть каким–нибудь старинным знакомцем Николая Петровича, мог знать и моего отца… мог, мог… И все–таки это был в высшей степени странный типус. Я никогда не имел дела с КГБ, но из тамиздатовских книжек (читал кое–какие в гостях у Федосея) мне было известно, что эта организация использует самые разные методы и средства, они переодеваются, гримируются, могут прикинуться кем угодно. Но предположить, что одному такому лицедею поручили следить за мной… в смысле, через меня – за Федосеем… да ну, бред, мы же мошки, мелкие сошки, просто–таки мельчайшие…
Автобус между тем остановился, и народ попер на выход.
– Наверное, думаешь, что я из гэбухи? – понизив голос, спросил мужик, удивительным образом угадав ход моих мыслей. – Ошибаешься.
Я молчал. Я не знал, что ему ответить.
– Моя остановка, – сказал он хмуро. – Ладно, бывай. Увидимся еще. – Он вдруг пригнул голову и, мигом пробуравив собой толпу, выскочил из автобуса.
* * *
Вот уж не ожидал, что жена все еще следит за развитием повествования. Давеча входит ко мне в комнату и говорит: «Рукопись ему, видите ли, досталась в наследство. Неужели не способен придумать что–нибудь пооригинальнее? Ну признайся же, что в этих новеллах ты зашифровал какие–то свои воспоминания, о которых напрямую написать стесняешься или даже стыдишься. Не верю я в твоих английских и шотландских предков, ты ведь только о себе одном и пишешь. Хотя нет, иногда и обо мне тоже, причем подло привирая. Или возьмем Генку Флигельмана. Возможно, прототип существовал в действительности, но я легко могу доказать, что автобиографические его записки – опять–таки фальсификация. Во–первых, он же твоим языком везде говорит, а во–вторых, сон про метро ты мне рассказывал еще год назад. Не помнишь? Как только проснулся, так сразу и рассказал…»
Пожалуй, я оставлю высказывания жены без комментариев. Ну не верит она в моих английских предков, ну что же тут поделаешь…
* * *
В то лето мы виделись почти каждый день: либо он заходил ко мне, либо я к нему, либо встречались на улице – я, как часовой любви, тупо стоял возле дома номер десять, а он, прикинутый и надушенный, с развевающимися каштановыми до плеч, шел на свидание с Лялей, Лелей, Лилей, этакий денди лондонский, этакий маленький лорд.
У Савушкиных он появлялся всегда со свитой девушек, разномастных и разнокалиберных, с большинством из которых, впрочем, отношения у него складывались вполне платонические, – ну понятно, ему не хватало времени успеть со всеми, он путал их имена, фамилии, номера телефонов…
И вот, как ни странно, именно Генка, легкомысленный, самовлюбленный и необязательный, сумел, – единственный из нас! – помочь Тобиасу запастись судостроительными материалами.
Однажды Тобиас посетовал при нем, что не может достать необходимое количество древесины для выделки… не помню, чего.
– Какие, говоришь, нужны доски? – спросил Генка и не получил ответа.
Да, тут следует вставить: с тех пор, как он покрасился, Тобиас перестал с ним разговаривать, а за глаза называл придурком.
– Какие доски–то нужны? – снова спросил Генка.
Тобиас, поколебавшись, завел свою обычную песню…
– Хорошо, – перебил его Генка. – Ты будешь завтра на лодочной станции?
– Ну, буду, – ответил Тобиас.
– А какой трамвай, я забыл, туда ходит? – не отставал Генка.
– Ну, такой–то. А тебе зачем?
– Да так просто…
– Ну и нечего тогда, – отрезал Тобиас и отвернулся.
Утром следующего дня он действительно приехал на станцию, собирался подлатать крышу эллинга, которая (о климат, климат) прохудилась за зиму и текла во многих местах.
С молотком в руке и гвоздями во рту вскарабкался на крышу, трудился до полудня, а потом решил перекурить, разогнул спину и…
А Генка, придя вечером домой, подсел к телефону и попросил всех своих подружек (их оказалось ровно девяносто девять) делом подтвердить декларируемые ими чувства. Каждая получила задание достать и привезти на лодочную станцию доску определенной длины, ширины и толщины. «Кольцо трамвая такого–то. К двенадцати часам дня.»
Теперь представим пейзаж: на заднем плане серо–зеленый залив, на переднем – низкий, волосатый от ивняка, берег, лодки днищами вверх. Ну, а в роще священной – два неказистых строения: будка Николая Петровича и эллинг Тобиаса.
Погода, как сказал бы поэт, на диво лазурная – это значит, что в небе ни облачка, и ярко светит северное наше, бледно–желтое.
И вот справа, то есть со стороны трамвайного кольца, появляются одна за другой девяносто девять девушек, влача доску или брус самых ценных в судостроении пород древесины, как то: белый дуб, горный вяз, сахарный клен, граб, ясень, махагони, орех, тис, тик, кедр. [23]
Девушки, я думаю, были влюблены не на шутку, поскольку прибыли точно в полдень. Разумеется, каждая еще в трамвае обратила внимание, что таких, как она, стройных, симпатичных и с дурацкой доской в руках на задней площадке что–то слишком уж много для того, чтобы считать это простым совпадением. На кольце последние сомнения развеялись, и вот тогда (толкаясь пока еще неумышленно, но уже и обмениваясь колкостями) они повыпрыгивали из вагонов и припустили все в одну сторону.
23
*Те, с кем у Генки хватило терпения провести разъяснительную работу, притаранили уже готовые детали остова судна, например, огромные, подобные бивням мамонта, шпангоуты. И ведь надо же было порыскать по городу (рыскали, быть может, до позднего вечера, а то и ночь напролет), дабы добыть затребованное. А некоторые изготовили вышеупомянутые шпангоуты собственноручно, в домашних условиях! Слушая на другой день рассказ Тобиаса о происшедшем, я живо представил следующую, согласен, сюрреалистическую, но какую же трогательную картину: на газовой плите в большом оцинкованном корыте варится деревянный брус. Вода бурлит, пузырится, булькает. Простоволосая дева в полураспахнутом ситцевом халатике, склонясь над дымным кипятком, шепчет заветное имя, потом решительно надевает варежки, вытаскивает из корыта уже вполне разваренный брус, упирает его одним концом в пол, гнет, выгибает, как санный полоз, и улыбается блаженно, и капли пота, как бисер, блестят на розовом лбу…