Приключения сомнамбулы. Том 1
Шрифт:
Случайные импульсы резко изменяли направление его интересов, закономерно, впрочем, свернувших в конце концов на зыбкую стезю искусствоведения; ему, алгебраисту, как говаривал Валерка, и карты в руки – сам Бог велел алгеброй поверять гармонию. Однако истинным призванием Шанского было распространение чужих знаний, умений, художественных систем, благо обладал цепкой памятью, длиннющий язык поспевал за оригинальными сверхбыстрыми мыслями, зачастую и обгонял.
Амплуа? – перекатывал во рту, посасывал вкуснейшее слово Толька. О, он с нескрываемым удовольствием делился любой информацией, собранной им на полях культуры, себя, ничуть не боясь рисовки, уподоблял мотыльку, который переносил на крыльях живительную пыльцу.
– Пусть цветут не сто, тысячи цветов! – поводил по сторонам тёмно-карими, брызжущими ядовитым весельем глазами, – перекрёстный опылитель всегда готов, страсть к возвышенному сводничеству сжигает меня.
Задолго до осознания собственного амплуа, в шестом классе, Шанский был избран делегатом ТЮЗа, в антракте помогал без очереди купить мороженое.
Младших школьников развлекали-наставляли проделками сорванцов в коротких, обтягивавших толстые попки штанишках и белых рубашках с пионерскими галстуками на прыгавших бюстах.
– Охитина, Казаринова чудесно кувыркались, форменные акробатки, – улыбалась мать, когда после возвращения из театра отгибала скатерть на краю овального стола, раскладывала клеёнку для чаепития; несколько лет спустя делилась впечатлениями с Раисой Исааковной, подкладывая ей варенье в розетку. – Изумительны Дробышева с Сошальским. А как волновался Лев Яковлевич, готовя учеников к встрече с Шекспиром, к колдовству, как он сказал, великого искусства.
Подготовка растянулась на годы.
Печальнейшую на свете повесть показывали лишь достигшим среднего школьного возраста, пока методисты эстетического воспитания рекомендовали красочную, со свето-звуковыми эффектами – громы-молнии, завывания за кулисами – сказку «Ворон», приобщавшую к театральной магии.
Наконец-то подросли, их допустили.
Но почему-то околдовали Соснина не прелестная Джульетта в текуче-бледной ночной рубашке на увитом бумажными розами балконе, не финальные неувязки в склепе.
Вертели головами, старались угнаться за пространственными прыжками действия, разноцветные лучи метались… Хватались от неожиданностей за жёсткие, замазанные тёмным лаком, разделявшие дуговые ряды деревянные барьеры-спинки.
Сцену вдруг накрывала тьма, сзади, на вершине амфитеатра, прожектор освещал стройного красавца в алом плаще, он выдёргивал из ножен шпагу. Стремительно сбегая по ступенькам, мог хлестнуть сидевшего с краю Соснина – своё персональное место делегата ТЮЗа Шанский, дежуря у контроля или в фойе, уступал Соснину… Так вот, сбегая, красавец мог случайно хлестнуть пыльной огненною полой плаща, опахнуть потом, расплавленными румянами, но веронский забияка, оступившись, застыл на миг с гримасой натуральной боли на лоснившемся, жирно размалёванном лице-маске и, дабы скрыть сбой, притворился, что именно на этой ступеньке рядышком с Сосниным, он, прижавшийся на секунду к плечу выбранного им юного зрителя, беглым касанием вымаливающий сочувствие, остановлен замыслом режиссёра.
От щегольского огненного наряда шибануло затхлостью костюмерной.
Соснин углядел на пылавшем плаще крестики штопки, дырочки; распадалась старая-престарая ткань.
И сердце громко застучало; испугался, хотя не знал, чем кончится этот случайный эпизод на ступеньке, пожалуй, вообще испугался не за того, обречённого вот-вот погибнуть горячечного героя, а за себя, да-да, за себя, такого же беззащитного, как заигравшийся герой, оступившийся и превозмогавший боль, внезапно ставший таким близким, несчастным, в чью судьбу неожиданно для самого себя Соснин заглянул… нет, Соснин решительно не мог разобраться в душивших его чувствах, в природе испуга, на миг какой-то посетившего, но возвращавшегося затем ночами. Сейчас, вместе с испугом, он ощутил ещё и неведомые ему прежде подъём, лёгкость.
Напалм плеснул в глаза.
Ослепив, луч резко сдвинулся, опять поджог плащ.
Очнувшийся, заново прозревший Соснин уже издали, но с опять-таки пугающей его отрешённостью следил за догоравшим заложником родовой чести – выскакивал для смертельного поединка на сцену, заносил шпагу…
С тех пор там же, по ту сторону, назойливо бисировался ночами и болезненный сбой в сценке тюзовского спектакля, услужливо выхваченный из тьмы прожектором.
– Илюша, взял бы изумрудную, добавил кобальта и всё бы засветилось. Ты, по-моему, хочешь изобразить что-то сверх того, что видишь, так? – на полном лице Марии Болеславовны сочувственно блестели выпуклые тёмные глазки.
Соснин, сражённый легкостью, с какой она рассекретила смутные его умыслы, кивнул – был ли резон отпираться? Холодно схватила за руку, в которой только что трепетала кисть.
– Учти, Илюша, сверхзадачи искусства не решают, когда пишут простенький натюрморт. Тебе надо передать объём, фактуру, прочувствовать взаимодействие основных цветов с дополнительными, а ты…
– Как же Сезанн? – осмелел Соснин, – натюрморты – куда проще?! А будто что-то ещё, кроме яблок на табуретке, изображено.
– Ого! – заинтересованно опустилась на стул Мария Болеславовна, – и где ты видел Сезанна?
– Случайно, на репродукции, – уклончиво признался Соснин, не желал рассекречивать сокровища бызовского сундука.
– Ладно, – вздохнула Мария Болеславовна, – учти только, творческие прорывы, такие, какими, к примеру, тебя поразил Сезанн, по плечу исключительно великим художникам, гениям. Они прошли сложными жизненными путями, сформировали неповторимые внутренние миры. И учти заодно, Илюша, левое искусство, к которому тебя потянуло, таит так много опасностей, так много…
Файервассер напряжённо прислушивался.
Миледи беззаботно взбалтывала кистью грязь в банке.
Соснин посмотрел в стеклянные глаза волка. Жарко светили лампы, накрытые чёрными металлическими тарелками. Темнел ряд окон с заклеенными широкими полосами бумаги рамами. На выпуклостях ноздрей, над верхней губой Давида скопилась пыль.
Сезанн – левое искусство? А Эрнст, Дали, Магритт – ещё левее?
– Изучишь биографии великих художников, прочтёшь книги по философии, психологии искусства и многое поймёшь. Пока сосредоточься на гипсах, тебе надо больше рисовать, чем писать, вступительные экзамены не за горами. Где твой фаберовский карандаш? Вот-вот, как раз для гипсов.
Опять – нос, рот, глаза… завитки волос… прекрасный, но затвердевший гипс. Обучался изображению внешних форм, только внешних, а ему так хотелось изображать внутреннее, своё. Мучительные желания на его лице отразила витрина. Портрет – это не внешние черты, нет… Взыгрывали самые разные мысли, включая топорные, все они, однако, понуждали Соснина усомниться в справедливости услышанных от Марии Болеславовны наставлений.