Приключения сомнамбулы. Том 1
Шрифт:
Да уж, куда чаще лежала на тахте; рядом – тумбочка с плоской пепельницей, старорежимным ментоловым карандашиком.
Лицо закрывала обложка английского детектива, из-за яркой картинки вилась струйка дыма – Юлия Павловна непрерывно курила, могла положить на тумбочку зажжённую папиросу лишь для того, чтобы нетерпеливо перелистнуть страницу, так же нетерпеливо потереть затупленным карандашиком виски, будто б поштриховать, и снова жадно затягивалась. Чёрный юморист Шанский как-то ляпнул, что Юлия Павловна заберёт с собою в могилу полное собрание сочинений Агаты Кристи, если до этого не сожжёт, заснув с горящею папиросой, шедевр-дом.
Шутки шутками, однако заостренный, устремлённый за горизонт житейского моря дом-корабль она истово любила, ценила – Соснину не раз доводилось от неё слышать, что это шедевр, архитектор Лишневский гений – была благодарна Лишневскому за создание уникального монумента, достойного другого гения, её мужа.
Собственно, после мученической смерти мужа смыслом её жизни стало служение его памяти. Спохватываясь, вскакивала с тахты, чтобы поплясать на суконке в гостиной-кабинете – паркет блестел, странички творческого завещания белели на массивном столе, но ей-то грезился настоящий мемориальный музей.
Когда нужда заставила устроиться на работу, умудрилась найти её, не покидая дома, что, ясное дело, символически усиливало щемящую идею служения – на первом этаже, в гранёном основании той самой ротонды с венчавшей дом башней располагалась крохотная, с малюсеньким столиком, на котором едва умещались телефон и пепельница, театральная касса; Юлия Павловна, окутанная пёстрыми наслоениями афиш и папиросным дымом, тоже оказывалась таким образом в капитанской рубке, пусть и сниженной, с куда меньшим обзором, хотя из неё вполне можно было увидеть сквозь мутное оконце Валерку, возвращавшегося из школы.
Часто возвращались вчетвером, вместе.
Это были часы забав, дурачеств, опасных соревнований.
Высовывались не только из эркера на Загородный и рискованно вытягивали шеи, чтобы увидеть не краешек, а всю колокольню Владимирского собора, нет, их приманивал ещё один эркер, в уширенной части коридора, который вёл к кухне; с подоконника коридорного эркера поочерёдно высовывались в овальный внутренний двор с остеклённым торчком лестничного полуовала, ловили эхо.
Двор хранил звуки, которые когда-то услышал, помнил все голоса.
В этом гулком дворе не дрались и не давали концертов, не играли в классики, в мяч, в пристенок – двор был слишком мал, на овальном донышке колодца лишь переругивались у железных дверей кладовок грузчики магазинов, соблазнявших немытыми, жалко оформленными витринками обе улицы, и Загородный, и Рубинштейна… порой с улицы Рубинштейна, осторожно маневрируя, заезжал грузовичок с товарами, едва во дворе помещался; при взгляде сверху – простенькое пособие по начертательной геометрии? – прямоугольник, описанный эллипсом; металлический лязг засовов, замков, переругивание грузчиков, фырчание мотора – звуки смешивались, усиливались, уносясь вверх, казалось, непрестанно возобновлялись – всё, отзвучали? Нет, подкрадывались, врывались в окна… стоило проорать что-нибудь, вытянув руки, громко хлопнуть в ладоши, всего-то бросить во двор монетку – эхо, как затравленное, металось.
– Ребятки, обедать, я супчик из щавеля сварила! – докричалась-таки из кухни Юлия Павловна.
Горячий кисловатый супчик с куском отварной говядины… жадно ели, Юлия Павловна, бегло посматривая то на одного, то на другого одноклассника сына усталыми покраснелыми глазами, наставляла Валерку хрипловатым прокуренным голосом. – Как целеустремлённо Антон занимается биологией! А ты… – пододвинула хлебницу, задержала на Соснине взгляд круглых обиженных глаз, обложенных коричневыми морщинками, – Илюша, тебе какие художники нравятся?
Соснин изобразил задумчивость – побоялся признаться в любви к Кандинскому с Клее, да ещё Магритту, Эрнсту, сразу посыпались бы уточняющие вопросы. Бухтин, Бызов, Шанский с предательским интересом подняли головы от тарелок, ждали: как вывернется? Безопаснее было упомянуть отечественных живописцев, выбрал Серова – она одобрительно закивала. – Что именно у Серова…
– Портрет Иды Рубинштейн, – искренне признался Соснин.
– И что же в нём притягивает тебя?
– Меня притягивает декаданс… сам по себе декаданс, – под смех приятелей пустился во все тяжкие Соснин, чувствуя, что попался, – в декадансе какая-то красота особенная.
Однако Юлия Павловна, опёршись прямой рукой о кухонный стол, чтобы сохранять равновесие, сказала тихо. – Тут нет ничего смешного, у меня, когда смотрю, слёзы навёртываются. На портрете она застыла в чуть изломанной, беззащитной, но гордой позе, её, обнажённую неземную грацию, теперь пожирают в музее тысячи взглядов, а она остаётся и навечно останется сама собой. Особенная декадентская красота? Пожалуй, такой больше не будет. Мне посчастливилось видеть Иду в танце из «Саломеи», среди публики на концертах в «Аквариуме», близко рассмотрела её на приёме у скрипача Шпильмана – на голове Иды, помню, был золотистый тюрбан, с плеч до пола ниспадали мягкие лёгкие полупрозрачные складки. От неё, особенно, когда она двигалась, вставала, садилась, брала чашку, невозможно было отвести глаз, – помолчав, Юлия Павловна нехотя вернулась на кухню из проклятого прошлого, помешала ложкой в кастрюле кашу, – а кто ещё из русских художников…
Соснин, помедлив, ответил.
– Почему Куинджи? – изумлённо дрогнули густо намазанные тушью ресницы, – дешёвые эффекты, зелёная луна… это же на грани безвкусицы… даст бог, выставит Эрмитаж импрессионистов, тогда ты…
Если бы она знала, что видел уже и Мане с Моне, и Ренуара, и Писарро, разгадывал технику, дивился жирным наслоениям мазков, запечатлевших воздух и свет.
– Искусство благотворно для молодой души! Интенсивные занятия изобразительными искусствами задерживают старение, слышал? У художников при всех тяготах творчества, как правило, счастливые судьбы, они живут долго, радостно, гениальный венецианец Тициан прожил более… и столько картин…
– Тициан не был левым художником, вот и стал плодовитым долгожителем, а левое искусство опасно, так опасно, – Соснин старательно имитировал интонацию Марии Болеславовны.
– Тициану повезло, чума не скосила, – подсказал Шанский.
– Судьбам художников не до правил, в их судьбах воплощаются исключения, – Соснин гнул своё, – Джорджоне, учитель долгожителя-Тициана, по-моему был гениальнее его, если вообще допустимо сравнивать гениев, но чума не пощадила, молодым умер.
Юлия Павловна посмотрела серьёзно. – Какие взрослые рассуждения… Джорджоне? – растерянно повторила, всё ещё обдумывая услышанное, – конечно, чума не щадила. А кого ты иронически процитировал? Свою преподавательницу? Левизна в искусстве действительно чревата опасностями, не согласен?
Соснин не возражал.
– Где твой рисовальный кружок? На углу Рузовской? А-а-а, недалеко. Слыхал дурацкую фразу, обзывавшую по заглавным буквам череду тамошних параллельных улочек? – заулыбалась, как если бы припомнила что-то приятное, Юлия Павловна, – Рузовская, Можайская, Верейская, Подольская… Слыхал? – «разве можно верить пустым словам балерины». Мой тебе совет, Илюша, – опять серьёзно, твёрдо сказала она, подливая супу, – не связывайся со словом! Запомни, – ласково опустила тёплую мягкую ладонь ему на голову, рукав её терпко пахнул духами, – за слово рано или поздно надо расплачиваться, ценится оно почему-то дороже любой картины. И даже дороже жизни. От слова – одни несчастья… С мучительно-нежным сожалением медленно повернулась к Валерке, желанному, но такому позднему, в зрелом возрасте рождённому ребёнку – неизменно любящий её взгляд на сей раз был одинаково пытлив и рассеян, ибо она старела и сейчас волновали её не текущие школьные дела сына, даже не его будущее, а судьба творческого наследия мужа, которое имело мировое значение; сомневалась – хватит ли сыну таланта и усидчивости продолжить дело отца?