Примириться с ветром
Шрифт:
— Так что вы хотели сказать? — голос у знакомой незнакомки мягкий, глубоко-грудной, с легкой, едва уловимой надтреснутостью.
— Здесь когда-то возвышались десять мраморных львов. Наксосцы в седьмом веке до нашей эры поставили их для охраны, ясное дело, символической, святого озера. Но до нас, как видим, дошло только пять экземпляров. Правда, впечатляют?
— Да. Очень.
Даже не заметили, как повернули от Дороги львов к большому Дому посей- донистов. Мы беседовали непринужденно, неспешно. Я уже знал, что девушка, как и я, из Минска. Что тоже любит Грецию, что еще со школьных времен надеялась попасть на Дилос, посмотреть на мифический остров, почувствовать дыхание дохристианской истории. Печальница училась на юридическом факультете и мечтала, что когда-нибудь сможет ежегодно приезжать на землю красавцев-эллинов, чтобы припадать к источнику, из которого брала начало полноводная река европейской, в том числе и белорусской, культуры. Ибо здесь каждый камень, каждая песчинка дышат историей. На этой земле любой имеет возможность совершить путешествие длиной в тысячелетие, и не в одно.
— Здесь родились философия, театр, наконец — Олимпийские игры. — Я слушал и молча любовался Печальницей. — Жаль, ах, как жаль, что нельзя переночевать на Дилосе, — девушка опечаленно вздыхает. — Никуда не спрячешься от запретов. Неужели я могу украсть статую льва у святого озера? — она едва уловимо усмехнулась. — А может, нам спрятаться у Памятника быкам или за Галереей Антигоны, а? — У будущего юриста заблестели глаза, во взгляде теплилась загадочная мечтательность, больше свойственная студенткам- филологам. — Переночуем на сказочно-загадочном острове. Это же в памяти останется на всю жизнь. А послушайте, как здесь говорит ветер в руинах, как он шепчется с расколами в колоннах, как ласкает портики, вертится волчком у горы Кинф. Я уверена, что только здесь можно примириться с ветром, понять его. — она умоляюще смотрит мне в глаза. Как дошкольница, которая просит отца позволить ей прокатиться на опасном для детей аттракционе.
— Нас поймают и депортируют, — то ли шутя, то ли всерьез говорю я. — А поладить с ветром можно. Главное, самим не стать ветреными. — Не выдерживаю напускной рассудительности и от души смеюсь. Вижу, что Печальница меня не понимает.
На Миконос возвращались вместе со всеми. Печальница была немного обижена, что я не согласился остаться на ночь на Дилосе. Но я был уверен, что ее обида — всего лишь часть игры в прятки.
Смотрел с борта суденышка на остров, который приближался с каждой минутой, и дух перехватывало: безбрежная лазурь глубокого моря пугала и притягивала, будила в душе непонятные и тайные желания, а многочисленные, с гребешками из белой пены волны, бежавшие нескончаемой чередой вдоль бортиков судна и дальше, сколько мог охватить взгляд, до самого Миконоса, вызывали дрожь во всем теле. Нет, это был не испуг и не страх перед величием манящей стихии, а предчувствие, что вот сейчас, в эти минуты, со мной происходит что-то необратимое. Пока не осознал: теряю что-то важное или приобретаю нечто бесценное?.. То, к чему шел все предыдущие годы. И чтобы избавиться от непонятной и трепетной неизвестности, я закрыл глаза. Исчезли рыбацкая гавань с разноцветными суденышками, белоснежный город, поднимавшийся от берега к горе, провалились в темень кубы и кубики домов, среди которых, как васильки во ржи, выделялись купола и кресты многочисленных церквей, не видел больше и сказочных мельниц с надутыми белоснежными парусами на вершине горы. Я прислушивался к себе, к тому непостижимому, дразнящему волнению, которое водопадом накрыло мое «я». Тайное, укрытое от чужого глаза, «я», которым до сих пор никогда и ни с кем не делился. Оно вдруг разволновалось, зашевелилось, как нерожденное дитя во чреве матери, которая решила избавиться от плода под покровом ночи. Мое «я» лишалось привычного уюта одиночества. «Я» чувствовало, что вот-вот должно вылущиться из душевного тайника или во всяком случае потесниться, чтобы впустить, а может, и уступить место чему- то другому. Хотя бы — любви. Бр-р, какое затасканное слово, похожее на шалаву, которую кто хочет, тот и имеет. Бесплатно, даром, просто так.
Поужинав недалеко от отеля, мы с Печальницей гуляли по городку, по его узким улочкам, вымощенным плитами. Каждая улочка была неповторима, за каждым поворотом-углом поджидало настоящее открытие. Мы в основном молчали. Внимательно всматривались в жизнь вокруг и молчали. Нам было хорошо вместе без слов. Добрели до морского порта и стали удивленно рассматривать домики, подступавшие к самой воде. Белоснежная пена волн с шуршанием-шепотом оседала на стенах чуть ниже разноцветных окон — зеленых, красных, коричневых, синих. Казалось, будто захмелевшая радуга расщедрилась и выплеснула свое богатство на домики. В глазах рябило от контрастов: белые стены, голубое небо, цветные окна.
— Здесь, наверное, очень хорошо в начале весны или в конце осени. — нарушила молчание Печальница. — Немноголюдно, можно сосредоточиться, да и дешевле. Как ты думаешь?
Равнодушно передернув плечами, ответил, что и теперь на Миконосе неплохо.
— А ты знаешь, что на территории Греции когда-то жили славянские племена?
— Не-ет. Впервые слышу.
— Да-да, я не вру. Правили здесь в давние времена велеситы. Возможно, и наши предки. Вот. Поэтому неслучайно нас с тобой сюда так тянуло. Голоса далеких предков звали. И не смейся!
— Милая моя девочка, — нарочито вздыхаю, — вижу, учила историю Греции, но хорошо ли знаем свою историю?
— Вроде неплохо. О чем рассказать? О Ягайле, Витовте, о Великом княжестве Литовском.
— Нет, солнышко мое. Хочу почувствовать вкус твоих губ, — полушутливая правда. Или, если быть точным, — правда, замаскированная под шутку.
— Вот так сразу? — Печальница даже не покраснела. — Что за проблема, целуй. — В голосе сквозит безразличие, но я замечаю ее волнение по дрожанию ресниц.
— Ты сказочная девушка из неземной страны, — перевожу дыхание. Мне не хватает воздуха под вечерним небом Миконоса.
— А то, — Печальница едва уловимо улыбается. — И неземная страна зовется Беларусью. Слышал о такой? — в ее голосе тоска и беззащитность.
Поддавшись минутному порыву, я осторожно обнял девушку за плечи и слегка прикоснулся губами к ее шее ниже мочки уха. Печальница наклонила свою голову к моей и притихла. Вокруг термитами шныряли люди. Никто ни на кого не обращал внимания. Мы стояли под немолодой смоковницей с причудливо изогнутым стволом. Через дорожку находился бар, вывеской которому служил неоновый бокал для мартини. Искусственный свет — розовый, с зеленоватым отливом — создавал иллюзию наполненности бокала, а из длинной стеклянной соломинки по капле стекал призрачный напиток, напоминавший слезы отчаяния. Но мне эта картинка нравилась. Хотя я зацепился за нее всего на сотую долю секунды. Боковым зрением.
— Идем в какой-нибудь бар, утолим жажду, — шепчу на ушко землячке.
— Не хочется в суету. Народу — не протолкнуться. Давай лучше пройдемся по берегу. Не люблю стадности и массового мышления. Сразу становлюсь в таких ситуациях стервозной. Может, нервы сдают.
— Льстим себе, моя хорошая. Кто мог потрепать вам нервы в вашем-то возрасте? — делаю серьезное выражение лица, как на экзамене по научному коммунизму (читали такую дисциплину в вузах).
Печальница щелкает ногтем по моему носу. Мол, не выпендривайся. Ведь не от количества прожитых лет зависит внутреннее равновесие и душевный покой.
— Я тоже не люблю толпы. Правда, — спешу убедить собеседницу. — Я не понимаю людей, которые говорят, что устают от одиночества. Я его все время ищу. К нашему, так сказать, дуэту это не относится.
— Ничего странного. Это последствия городской жизни.
Справа от нас — ленивое, усталое перешептывание морской воды с берегом. В ночном (да, ночном, потому что вечера здесь практически не бывает) небе слышится далекий надрывный гул самолета.
— Грузовой, — говорю в ласковый порыв ветра.
— Кто грузовой? — поворачивает ко мне голову.
— Самолет грузовой.
— Да, — соглашается Печальница. — Хочу, чтобы самолет был почтовым, с хорошими вестями для людей.
— Ты же не любишь толпы, стада. — хмурюсь я.
— Но это не значит, что я не люблю людей. По отдельности. Да и любовь с нелюбовью рядом ходят, — девушка смотрит себе под ноги, на носки босоножек. — А вдруг этот самолет доставляет родным гроб с молодым, красивым, но мертвым телом. Представляешь, добротный, под орех гроб, а там, внутри, на белоснежном атласе — окоченевший труп девушки или парня, наших ровесников. — Печальница говорит отчужденно-равнодушно. Есть такое определение — никак. Словно о невидимой мошке, которую только что раздавила в ладони.
— Оптимистично, — говорю с подчеркнутым безразличием и я.
— Я люблю ходить на похороны. В выходные дни специально езжу в крематорий, что у Западного кладбища, и наблюдаю за процессиями. Мне интересны не сами покойники, а люди, которые провожают своих близких в последний путь. Боже мой, сколько там чувств и эмоций взбито-перемешано! Все: от жалости, отчаяния и тоски, страданий — до животного ужаса, — можно найти в глазах и взглядах людей. Там, в крематории, я постигаю человека и жизнь. В крематории острее, чем где бы то ни было, ощущаешь ценность существования.