Припрятанные повести
Шрифт:
Он был значительно больше моей головы, этот попугай, всей ширины моих плеч, он был больше меня самого, разглядывавшего его сквозь ограду чужого сада, он был больше меня самого и гораздо, гораздо красивее.
Подлец попугай!
Я ни разу не видел, чтобы он повернулся в сторону океана, не известно даже, догадывался ли о его существовании, только задом двигался он к нему по своей палке, то ли зеленым, то ли синим, то ли красным, вспыхивающим в глубине сада хвостом.
Я не придумал ему имени, он так и остался в прошлом.
А на пляж, пользуясь отливом, в ожидании, пока сдохнет все живое, спустились грифы. Они стояли смирно, как куры, и смотрели, как умирают на отмели осьминожки, крабы, замешкавшаяся рыбешка. И я смотрел, стоя среди них, стараясь дышать громко и противно, чтобы они не приняли меня за падаль и не растерзали.
Но они стояли, прислушиваясь, когда же начнется прилив, чтобы успеть полакомиться да еще найти силы взлететь.
И они взлетали, я видел их высоко в небе, парящих, как орлы, но тот, кто видел, как взлетают грифы, поддерживая набитые желудки худыми конечностями, вряд ли спутает их с орлами.
Полшестого утра. На Атлантическом океане, без людей, на песке, усыпанном следами грифов, с медленно, в силу горизонта, возвращающейся большой водой.
И я один.
Правда, пробегал надо мной по набережной шустрый босоногий мальчишка. Может быть, готовился заняться серфингом, может быть, готовился что-то украсть, может быть, увидев меня, торопился открыть ларек в надежде, что я проголодался и соглашусь позавтракать за несколько песо.
А может быть, он просто привык в это время просыпаться и метался вдоль океана, чтобы унять возбуждение жизни?
Не узнать, не узнать.
Потому что я никогда больше туда не вернусь. Покажите мне мир, и я скажу, в какой год и с кем вместе я его потерял.
Когда кто-то чужой склоняется над твоей мамой и копается в самом низу, между ног, и этого чужого для этой работы нанял ты, становится понятно, что мама проиграла жизнь. Ежедневно, несколько раз на дню совершается кощунство надругательство, которого она никогда бы не допустила, и в этом повинен я, я один повинен, что хочу заставить ее жить.
И вот она лежит, не в силах сопротивляться, а сиделка копается в ней и копается. До чего же невелика эта комната, совсем игрушечная, в которой, кроме нас троих, есть еще кто-то.
— Всё, — говорит сиделка выпрямляясь. — Я бесценная для твоей мамы. Я сама инсульт пережила, все про него знаю.
— Вы что-нибудь тогда понимали? — спрашиваю я.
— Все понимала, не бойся. И твоя мама все понимает. Она думает.
— О чем же?
— Она думает, хорошо ли ты отблагодарил меня за мою работу. Она очень мне благодарна, по глазам вижу.
А ведь действительно догадлива, подлая. Если мама и живет сейчас чем-то, то угрызениями совести перед этой, приглядывающей за ней женщиной. Две противоречивые силы борются в ней — не поскупился ли я, оплачивая труд сиделки, и не слишком ли потратился во время ее болезни. Не изменяя себе, она живет сейчас, если, конечно, живет — и умом, и сердцем. Ум, как обычно, думает о ерунде, а сердце жалеет.
Она лежит, протертая сиделкой, с жиденькой косичкой, переброшенной через плечо. Как гимназистка.
— Смешно, — говорю я, — болтала-болтала, а теперь молчишь. Язык устал, наверное.
Что я говорю, она некрасиво всхлипывает, что я говорю, она морщит лицо в страдании.
— Прости, прости, я пошутил, как всегда неудачно. Я хотел сказать, что это ненадолго.
И тогда мама сгибает в локте пока еще живую левую руку, показывая пальцем куда-то вверх.
Я не хочу смотреть, куда она показывает, не на того напала.
— Кто тебя спас от инфаркта, от перелома шейки бедра? Кто вообще умеет тебя спасать? Твой сын. Не бойся, и это переживем.
— Как вы с ней ловко говорите, — переходит на «вы» сиделка. — Если бы мои умели так со мной говорить, я бы раньше поднялась.
Но мама не хочет, она не хочет выздоравливать, она слышать не хочет, что кто-то будет заниматься ее телом, обращаться, как с маленькой, она привыкла все делать сама. Но противиться нам ей, к счастью, нечем.
«Как же я не успела умереть? — говорят ее глаза. — Старая дура! Помоги мне умереть».
Но у меня другие планы. Я хочу, чтобы все было по-прежнему, чтобы я приходил и мы ругались каждую минуту по пустякам, а потом, примиряясь, любовались друг другом. Я хочу видеть в ней ровесницу, с которой можно обращаться свободно, потому что она не просто ровесница, она — родная.
— Ладно, мне надоело смотреть, как ты себя хоронишь, завтра я тебя перевезу в хорошую больницу, в том корпусе лечится сам мэр и другие важные шишки. Ты в таких не лежала!
Но она вообще не лежала в больницах, или почти не лежала, не собиралась лежать, она сорвала датчики, когда ее привезли с инфарктом три года назад, достала из сумочки маникюрный прибор и начала наводить марафет, приведя сестер в смятение.
И кроме еще одного раза, совсем недавнего, когда «скорая» отвезла ее в ближайшую больницу и, пока я не приехал, она лежала в коридоре из-за отсутствия мест, а стены вокруг, только что выкрашенные, блестели и воняли масляной краской. Тогда она еще пыталась что-то говорить и на дежурный вопрос врача: «Как дела?» даже попыталась отшутиться: «Дела идут, контора пишет». Чем привела врачей в неописуемый восторг, а меня, знавшего, что дела с юмором у нее неважные, — в ужас.
Они с отцом никогда не обращались к врачам, и не потому, что не болели, просто относились к болезням, как к непростительной слабости. Мне тоже не разрешалось. Когда я заболевал, мама через не могу стягивала с меня одеяло, подозревая в симуляции и отправляла в школу, откуда я имел право вернуться только с медицинской справкой, что действительно болен. И сейчас у себя в комнатенке она всем видом показывала, что никуда отсюда не собирается уходить, и, чем больше морщилась, тем больше вскипала во мне уверенность в собственных силах.
— Тяжелый случай, — сказали мне. — С ней это уже случалось. В правой половине мозга довольно большая киста. Она у вас что — левша?
— Мы оба и левши, и правши, — отвечаю.
— Ну вот это ее и спасло. Она продолжала жить благодаря левой половине.
Несказанно повезло моей маме благодаря удивительной способности мыслить обеими половинками мозга.
Труднее всего было приходить, когда она и сиделка дремали. Каждая дремала о своем, а я просто стоял и чувствовал, что мешаю, лишний.