Призрак Проститутки
Шрифт:
28
Это была еще одна ложь. Письмо я оборвал не из желания наказать Киттредж. Я просто не знал, как вести дальше рассказ. Я ведь начал-то с измышления, будто Шеви позвонил мне, и с той минуты пытался сбалансировать повествование, что часто приходится делать с отчетами, которые посылаешь в управление. Если по какой-то причине ты не мог написать в Вашингтон правду, что ты, например, нанял Горди Морвуда проделать определенную работу, тогда как из Спячки пришло указание поотставить его, в таком случае ты даешь Горди другое имя и платишь ему, а расход указываешь в новом досье. Двойная бухгалтерия — это искусство! Редко кто из оперативников время от времени не прибегал к ней.
А теперь этот метод был применен к Киттредж. Я опустил то, что произошло между Либертад и мной. Думаю, Шеви по ее просьбе отправился в отделанную мрамором и позолотой ванную и пробыл там добрых двадцать минут, а Либертад тем временем одарила меня королевским подарком — совершила фелляцию. Не успели мы остаться одни, как ее пальцы уже гуляли по моей ширинке. Не стану описывать детали — достаточно сказать, что она проявила столь тонкое понимание того, как постепенно довести мой член до набухания, что мы уже дошли до пароксизма, когда услышали, как Шеви плещется над раковиной, давая понять, что скоро присоединится к нам, а Либертад за это время успела провести меня по длинной дороге взлетов и падений. Я мог бы кончить с ощущением, что принадлежу навеки ей, но во мне сидело закоренелое хаббардовское упрямство, не желавшее перекидывать мостик к незнакомке, оно стояло на страже как тюремщик и захлопнуло ворота в моей душе: к собственному удивлению, я кончил не без труда. Альфа, должно быть, легко перескочила через препятствие. Омега же лежала внизу, рассыпавшись на кусочки. Низ живота у меня ныл, и я поспешил застегнуться, а Либертад облизнула пухлые губы, словно семя было помадой, стиснула мне руку и пылко расцеловала Шеви, когда он наконец вернулся в комнату. Я не собирался описывать все это Киттредж. В то же время я не хотел и слишком ее дезориентировать. Это снова исказило бы дух нашей переписки. А потому я подробно описал чары Либертад, как бы стремясь тем самым дать Киттредж представление о магнетической силе, которая передалась от ее рта и губ нижней части моего тела. В те минуты, признаюсь, мне казалось, что я превратился в канву, по которой действительно великая художница делает стежки. Стремясь уравновесить утрату столь изысканного удовольствия — а теперь я знаю, чего оно стоит, — я преувеличил первое впечатление от встречи. Я особенно остро почувствовал, что нахожусь в присутствии богини, когда ее рот побудил меня изучать смену выражений на ее лице. До чего же хороша! До чего полна несгибаемой воли править миром! Я видел намеки на нечто подобное на лицах многих проституток, занимавшихся оральным сексом, но никогда не наблюдал такой целеустремленности. Моя железная решимость не представлять ее Ханту, как я пойму в ближайшие дни, потеряла несколько звеньев.
15 апреля 1958 года
Дражайшая Киттредж!
Либертад, должно быть, обладает настоящей силой. Уже несколько месяцев Ховард обещает взять меня с собой на estancia, и вот одиннадцать дней назад, в пятницу утром, на другой день после моей встречи с сеньоритой Ла Ленгуа, он сообщил мне, что в субботу мы отправляемся к дону Хайме Сааведра Карбахалю. Теперь я могу описать вам этот уик-энд. В нем было несколько любопытных моментов, и я, пожалуй, расскажу вам о них в том порядке, как они происходили, но в настоящем времени, как того требует описание путешествия, согласны?
Итак, начнем! Мы выезжаем в субботу утром на «кадиллаке», точно в намеченное время: Дороти — на заднем сиденье, я — на положении охранника, Ховард за рулем и ведет машину так, будто это «ягуар», — сидит прямо, упершись спиной в сиденье, положив руки в кожаных шоферских перчатках на противоположные хорды колеса. Мы мчимся на север по проселкам, порой нуждающимся в серьезном ремонте, тем не менее едем быстро, делаем по сто пятьдесят миль в час, даже когда проезжаем через южноамериканские городки, обычно спящие у реки, обычно пыльные, чей сонный покой редко тревожит нечто более громкое, чем ровное урчанье мотора нашего «кадиллака». По обе стороны от нас тянутся пампасы, заросшие поистине космической травой. Дороти дремлет и слегка похрапывает, производя не больше шума, чем муха в кладовке, но у Ханта при этом подрагивают ноздри, а я думаю о Либертад. Возможно, в браке Ханта есть все-таки трещина, говорю я себе, чтобы оправдать его знакомство с Либертад.
Я могу понять, почему Дороти спит. Местность плоская. Можно проехать пять миль, прежде чем перевалишь через маленький холмик, который, казалось, находился в полумиле от тебя, — я делаю такие подсчеты, чтобы отвлечься, и одновременно слушаю разглагольствования Ханта. А Хант в эти дни говорит только о Фиделе Кастро. Отдел Западного полушария получает анализы, указывающие на то, что Кастро может сбросить Батисту, и Хант возмущается тем, что Госдепартамент это не беспокоит. У Кастро есть приспешник по имени Гевара, Че Гевара, которому мы дали спокойно выехать из Гватемалы вместе с Арбенсом. Этот парень еще больший левак, чем О’Дул.
Я считаю мили, оставшиеся до горизонта. К середине дня мы подъезжаем к воротам estancia, двум мрачным каменным колоннам в двадцать футов высотой, стоящим на расстоянии двадцати футов друг от друга, а за ними ухабистая грунтовая дорога, по которой мы долго и медленно добираемся до асиенды. И начинается загул на тридцать шесть часов. Дон Хайме, самый богатый землевладелец в провинции Пайзанду, могучий, крепкий мужчина с усами как бараньи рога, приветливый и гостеприимный; его жена, дама холодно-любезная, вскоре увлекает меня к молодым уругвайкам, среди которых я чувствую себя как артиллерийский офицер на чаепитии. На роман с этими хорошо опекаемыми сеньоритами ушло бы три года по воскресеньям! Даже на жен пришлось бы потратить целый год! Тем не менее я усердно флиртую с женской половиной местных владельцев ранчо, местных идальго, местных производителей зерна и продовольствия, а также местных владельцев фабрик, и постепенно все мы (я имею в виду мужчин) напиваемся. Я удивлен низким уровнем гостей — их манеры явно отстают от размеров капитала, хотя вокруг домов разбиты сады и приятные рощи с дорожками, а также виноградники, поэтому нетрудно напиться. А тут, в пампасах, люди основательно предаются возлияниям — вино и уругвайский коньяк, ром и, как показатель класса, виски. Дом у дона Хайме Сааведра Карбахаля низкий и вытянутый, стулья обиты воловьей кожей, а вместо оружия по стенам висят воловьи рога. Ну и, конечно, темная викторианская мебель, длинные английские охотничьи столы, неуютные мягкие диваны, горки из красного дерева и жуткие второсортные семейные портреты. Ковры старые, восточные, с лежащими на них шкурами бразильских ягуаров; над каминами висят старинные ружья; окна маленькие, с частым переплетом, потолки низкие. И тем не менее дом производит внушительное впечатление. Он стоит в десяти милях от ворот — по дороге проезжаешь мимо тысяч голов скота, пасущихся на бесконечных лугах, мимо домиков для гостей, садов, сараев и амбаров.
Мужская компания большую часть субботнего вечера проводит за разговорами о лошадях, а в воскресенье утром все мы отправляемся играть в поло на удивительно хорошо подстриженном поле. Все, что я могу, — это выйти из игры живым. Игра идет неравная — всего один или два настоящих игрока да несколько отличных наездников, в числе которых, должен сказать, и Хант; остальные — суррогат вроде меня, которых вводят в игру и сменяют быстрее, чем пони. Ховард, если помните, дал мне несколько элементарных уроков на поле в Карраско, но в условиях настоящей игры я не тяну. Я могу добраться до мяча, если он впереди меня, но не могу подцепить его сзади. Хант улучает минуту и шепчет мне: «Не пытайся ударять по мячу, если он от тебя слева. Скачи стремя в стремя с другим игроком и выжимай его из игры».
Я следую его совету и обнаруживаю, что хотя у меня не всегда удачно выходит, зато я начинаю получать удовольствие от игры. Я больше года физически так не надрывался, и мне это нравится. Чувствую, как во мне закипает боевая кровь отца (возможно, в этом и состоит для меня счастье). Как только меня оттесняют от мяча, я скачу по всему полю, пытаясь найти оттеснившего. Настоящее крещение схваткой, когда лошадь против лошади, человек против человека; все кончается тем, что я вылетаю из седла, грохаюсь на землю и, задыхаясь, лежу на спине, а надо мной проносятся, грохоча копытами, боевые кони. Господи, даже в том состоянии, в каком я находился, никогда не забуду глаза лошади, которая чуть не растоптала меня. У нее тоже была раздвоенная душа — наполовину в панике от того, что она может себя покалечить, наполовину в ярости, с какой ей хотелось промчаться по моему низвергнутому торсу.
Ну, следующие два тайма мне пришлось пропустить, но, когда я вернулся в игру (что потребовало большого напряжения воли), все зрители — жены, и дочери, и старые идальго, а также игроки и замена, — все зааплодировали, а Хант подошел ко мне и обнял за плечи. И я вдруг так себе понравился, полюбил риск, открыл боль. У меня все болит, и я чувствую себя праведником, но это был явно лучший момент дня.
Однако в воскресенье вечером, после шашлыка, происходит главное событие уик-энда. Приезжает Бенито Нардоне. У него высокий лоб, на который мысиком спускаются волосы, длинный нос и чувственные губы плюс черные брови крышечкой и черные, слегка безумные глаза. Я представлял его себе совсем другим. В худшем случае он выглядел как классический гангстер из кино.
Нардоне выступает в библиотеке, где собрались мужчины выпить бренди и выкурить сигару. Атмосфера торжественная — переплетенные в черную кожу тома в почти черных шкафах. Я решаю, что Нардоне, человек из народа, сын итальянца-грузчика из доков Монтевидео, нравится этим людям именно потому, что он не из их среды: у него нет денег, нет семьи, которая служила бы поддержкой, нет титула, он должен бы стать террористом или коммунистом, а он презрел юношеские связи с левыми и стал лидером правых. По мере того как он переходит к главному в своей речи, нацеленной на сбор средств, я так и вижу, как с горы катится денежный ком, обрастая все большим и большим количеством песо, ибо Нардоне знает, как добраться до страха и возмущения, глубоко сидящих в этих идальго и hacendados[128]. Им нравится слушать то, что они хотят слышать, — я начинаю думать, что политика строится исключительно на подобного рода речах.
«В наше время, — говорит Нардоне, — рабочий человек уже не думает о том, чтобы побольше оставить семье. Наоборот, уругвайский рабочий главным образом задается вопросом, уйти ему в тридцать семь лет с частичной пенсией или в пятьдесят с полным экономическим обеспечением. Сеньоры, мы не хотим, да и не можем, стать южноамериканской Швейцарией или Швецией. Мы не можем содержать государство всеобщего благосостояния, которое поощряет безделье».
Ему аплодируют, и аплодируют еще больше, когда он противопоставляет ленивым, коррумпированным монтевидейским чиновникам работящих, почтенных, добродетельных пастухов и простых крестьян, работающих в пампасах, подлинных руралистов. Я, конечно, весь год слышал в столице о том, как земельная аристократия бессовестно эксплуатирует сельскохозяйственных рабочих. Поэтому политическая часть вечера ввергает меня в депрессию. Я вынужден снова признать свое полное невежество в этих вопросах и даже спросить себя, зачем я поступил в Фирму и отдал ей столько времени — теперь уже больше трех лет, — ведь политика ничуть меня не интересует: я знаю, что США, несмотря на все свои ошибки, по-прежнему являются моделью управления для всех других стран, а больше мне ничего и не требуется знать.