Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Прколятый род. Часть II. Макаровичи
Шрифт:

Грустно-раздумчиво говорил, стоя у дверцы балконной со стаканом в руке. И замолк, видя перед собой медный шар на плечах гигантов черных, коленопреклоненных. На том берегу.

– Может быть и так, хотя ты себе противоречишь. Но почему же страшный город? Мне вот ничуть не страшно.

– Молчи. Степа. Не будь шутом. Шутам только разбойников страшно?Так, что ли? За людей страшно мне стало, когда увидел это. За нас страшно, что вот у нас всего-то может быть один город остался, на который можно смотреть, как на произведение искусства. Ведь что делаем! Перестраиваем, перекрашиваем, рельсы прокладываем, фонари вешаем, роем и засыпаем. Создаем и охотно рушим назавтра. И правда. Оно не жаль. Без веры созданное - к чему оно? Любую столицу через десять лет ведь узнать нельзя. И ведь радуются, подлецы, что узнать нельзя. Рост, говорят. Культура. Хороша культура! Ведь это все равно, что на Рембрандтовой картине свечу восковую заменить стеариновой, а потом электрической лампочкой. А сообразно с этим и тени на лице посильнее. А кстати и одежду помоднее. Понял теперь, чем страшна Венеция? Понял, шут?

– А ты не ругайся!

– Страшно. Так же страшно, как заглянуть в глаза пророку. Понимаете? Если бы пророк пришел сейчас. Самый настоящий пророк. Такой пророк, который только идею свою видит, только идею и веру в нее беспредельную, даже и не веру давно, а знание: так это, как дважды два так. Хоть ощупать. И ничего кроме идеи той ему не надо. И никого. И никого он не боится. И смерти не боится. Страшно было бы в глаза такому заглянуть. Если бы живой пришел. А почему страшно? Не потому страшно; что-он страшен, а потому; что сознаем, что такими и мы быть должны и можем, и вот он один пришел к подлецам, к мелюзге, к богопродавцам, к сволочи. Пришел бы, сказал бы нам свое. И убилибы его. Невтерпеж бы стало. Ведь сознаем же глубиною своей подчас, что человек должен быть велик и бесстрашен. Должен быть пророк. И вот не пророк.

Помолчал. Налил. Выпил. И в стакан Юлии налил.

– Пейте! За Венецию за страшную! Придет время, и Венецию убьют. Почуют люди нестерпимый страх ее, когда сами еще более измельчают, если это возможно. Почуют страх упрека, завопят, во главе с инженерами толпами накинутся и порушат, убьют.

– Молчи ты, Виктор...

– Подожди. Не завтра. Пока им не расчет. Покормит еще итальяшек это чудище морское.

Отошел. На балкон вышел. Затих там, созерцая.

Zanetti, мало еще русский язык понимавший, но упорно осиливавший его из-за решения пожить в Петербурге, полушепотом спрашивал Юлию, так ли он понял товарища.

И тихо объясняла. И кивал головой курчавою Zanetti. Неожиданно Виктор в дверях:

– Растолкуйте вы этому шалопаю, что не в его расчетах русскому языку учиться, коли хочет в Питере деньги загребать великосветскими портретами. Не поверят еще, подумают - ненастоящий итальянец. Цена не та.

И принялся ему смешливо объяснять особенности русского общества.

– Ну, basta! Вот что. Пойдем с вами по городу, Юлия Львовна. По мостам, по проходам темным. Но вдвоем, вдвоем. Дорогу сразу потеряем, пугаться будем там вон, меж домами, и друг друга пугать. И вдруг вода под ногой...

– Только зачем же вдвоем? Все пойдем... Но Степан Григорьевич у нас голоден. Не ели вы ничего...

– Голоден! Степан Григорьевич! Степочка бедняжечка! Вчетвером пойдем! Как можно вдвоем! Я девица благородная! Нет, ваше девичество, я один, коли так, пойду.

– Опять раскудахтался, Виктор. Гляди. Ведь обидел ее.

Тише досказал свое Степа.

– Где тут шляпа моя? Подвинься-ка, signore Zanetti, Zanettissimo. Кстати, непременно так величай себя в Петербурге.

– Брось! Пойдем все. Мы тебя, так и быть, простим.

– А rivederci.

Раскланиваясь, покачнулся. Туда, на канал смотрела Юлия. Над глазами голубыми ее брови сердились чуть.

– Да стой же! Куда ты! Стой, говорю, Виктор... В чем дело...

От двери Степа Виктора за рукав тянул.

– Пошел! В том дело, что ее девичеству не угодно было понять бедного живописца... Ее девичеству, видите ли, страшно в чужом городишке с молодым человеком прогуливаться, на ночь глядя.

Говорил, шутовски уже покачиваясь, шляпой черной помахивая. Но меж слов насмешливых начинали уж брызгать слезинки дрожи. И говорил не то сдерживаясь, не то разгоняясь.

– Их девичеству... о тебе, Степа, не говорят... их девичеству где же понять, что с ними погулять хотелось живописцу вдвоем... Ни больше, ни меньше: вдвоем... Как так вдвоем? Вдруг ночью в чужом городишке мужчина с женщиной... pardon, с девицей, вдвоем. А живописцу как раз того и хотелось: с их девичеством вдвоем погулять по городишку. Другие ночи живописцу припомнились. И поплакать живописцу захотелось. Душой бедной поплакать. Только душой. А ее девичеству странным кажется. Душой плакать живописец хочет и непременно вдвоем с нею. Ведь не жених и не отец. Так, кажется, по кодексу... Да! Еще брат... Брат...

Почуяв в теле своем желание упасть, выпрямился на миг и уклончивыми прыжками спускался уже по лестнице, улыбчиво слыша еще грохот рукою бунтующей захлопнутой двери.

И распахнулась опять.

И кричал Степа:

– Куда? Стой!

Вспомнил. К поручням подбежал.

– Maestro! Назад, Maestro!

И дождавшись неуспеха, тем двум говорил жалобно:

– Невозможный характер. И загордился. Я уж лестью пробовал.

И неморгающе-внимательными глазами спрашивал вот уже не веселый Zanetti. И вышла Юлия на узкий, на легкий балкон шагами женщины, но не девицы.

И ждала, туда, далеко ли, близко ли глядя. И вот закричала:

– Стойте! Я с вами. Ждете?

Голос радостный, звонко-летящий. И взглянули друг на друга те двое, в комнате. И поняли. И потом уж говорили без праздника лицезрения глаз.

И прошла-пробежала мимо, что-то схватив, сорвав с дивана.

И подумал Степа Герасимов быстрой мыслью:

– Пусть этого не было. Оно не так.

И всю ночь не удалось ему посмеяться над глупостью лица своего и дум. А хотелось.

Скоро услышали через пасть ненавистно отверзтую слова голосов знакомых. И скоро, так скоро смеялись слова те, уж нагло смеялись над обиженною Степиною душою.

Те двое, не сговариваясь, к Пьяцетте шли.

И опять столбы каменные. И опять Campanile [13] сторожащий, гордый. Не погасли фонари еще на бронзовых канделябрах. И бродили в толпе международной, и слышали последние вздохи музыки.

– Так-то, Юлия. Здесь я и останусь, в Венеции.

– Но, Виктор Макарыч! Почему - Юлия?

– Только потому, ваше девичество, что так мне хочется. Только потому.

Смеялся. И смех его будто бил стекла цветные о камни. Помолчали. Не отходила.

13

Колокольня (итал.)

– Злой вы. Вот что.

– А вы пожалуйтесь Степе. Пусть на дуэль меня вызовет... Вашу руку, Юлия!

И мимо колокола загудевшего над старо-белым зданием часов повлек ее в темнеющий проход, в безлюдный.

И не хотела, но рука ее лежала тихая на его руке. И целовались плечи.

– Куда мы идем?

Молчал.

– В Венеции останетесь? Как? И на зиму?

Молчал. Вел. Потом:

– Посмотри на меня, Юлия.

– Виктор Макарыч, я не давала вам права... Ни повода...

Остановились. Пыталась освободить руку.

Поделиться с друзьями: