Прколятый род. Часть II. Макаровичи
Шрифт:
– Так, так. Это ты верно. Брату старшему сказать, оно и полегчает. А от слов ничего не станется. Это не бумагу писать гербовую. Так, так. Спасибо тебе, племянничек, что надоумил. Эх племяннички, племяннички! Кому же как не вам. Молодцы вы, племяннички. Орлы, орлы.
По ступеням в темноте осторожно спускались.
– Да, Яшенька любименький, что я тебя попросить хочу... В субботу Ирочки, сестрички твоей, рождение праздновали. Ну, на меня
час тогда жалостливый нашел. Послал я ей с садовником яичко. Яичко у меня хорошенькое было, точеное. А в яичко я четвертачок положил. А четвертачок старинный. У орла на нем крылышки этак вниз. И стал я с той поры пуще этому разбойнику, Степану Степанычу, проигрывать. И так полагаю, что тот четвертачок счастливый был. Так ты мне, Яшенька, его привези уж, сделай милость. Мне не жалко. А только счастливый. А если ей четвертачок нужен, так пусть ей мамашенька, Раиса Михайловна, другой даст. А яичка ты у нее не отнимай. Пусть играет: мне не жалко.
– Хорошо, дядя. Привезу.
XVI
Опять засверкало, запело венецианское лето. Днями чарует золотыми; а в золоте и голубое, и белое. Ночами дурманит сказочными; а в сказке лодки черные, каналы и дворцы.
– Да, Виктор. Здесь не страшно в небо глядеть. И не стыдно. Почему так мало красоты на земле! Почему живем некрасиво! Вся земля, все города земли и городки, и села могли бы быть по крайней мере не уродливы. Подумать только! Сколько труда ежедневного земля в себя берет. И вот даже в Италии, в прекраснейшей стране, едва ли не один город цельной красоты - это Венеция! Может быть, мысли твои впитала я, Виктор, но и теперь, и всегда они и мои. Но, Виктор, больно мне. Страшно мне за людей. Ведь пишут, спорят, кричат. И вот живут, уродствами всякими окруженные. Ведь можем! Можем! Лет в сто все города могли бы сделать мы прекрасными. Но почему? Эти столетия
идут, а все не то. Почему? Почему, Виктор? Особенно в свое верить хочется, в русское. Ведь сколько у нас людей идейных...
– Скучно, Юлия. Вот болтаешь ты, и нет праздника глазам твоим. И мне мешаешь. Ну, вот и совсем помешала. Ответить захотелось. Спрашиваешь: почему? Видала ты что-нибудь безобразнее русского города? Не видала? Ну, и я не видел. А в каждом безобразном русском городишке все способные на что-нибудь люди лет с шестнадцати только и думают о том, как бы так сделать, чтоб все города на земле были прекрасны и жизнь всех людей, непременно всех, тоже прекрасна чтоб была. И что же делают такие строители жизни? Ходят они друг к другу по гнилым мосткам с закопченным фонарем. И получают свое удовольствие в спорах, кто скорей земной шар в порядок приведет: Вася или Ваня. И по чьей системе. Вася к Ване, Ваня к Васе в гости ходят лет, этак, до тридцати. Чаю они за этот срок выпьют столько, что в городишке сыри и гнили еще прибавится. Ну, мостки тоже совсем протопчут. Тут, глядь, жениться пора. Друг к другу Вася и Ваня в гости не идут; некогда; да и не пройти: мостки провалились, грязь по колено. А там новые Васи да Вани подрастают.
Взор свой от взора засмеявшегося отвела, потупилась. Руку за борт гондолы опустила, струями теплыми играет. Обиженные слова:
– Не лги, Виктор. И не оскорбляй родину. Родина - святыня.
– Родина, родина... Ну ее! И противна мне эта уездная философия. Или опять про миссию России?
– Да. Да. Про великую миссию России. И как бы ни оскорблял ты Россию, она тебе мать. И если ты сделаешь свое большое, ты во имя ее сделаешь. И если себя прославишь, ее прославишь.
– Скучно. Родина! Мать! Вот я от матери и от отца ушел. И не жалею. И никаких раскаяний блудного сына, не испытываю. Приведется свиным кормом питаться, и тогда не возвращусь. А возвращусь - подлец буду. И к черту тогда меня. А вот что. Если русские люди вредны сентиментальностью своей и кисляйством, то русские евреи подавно. Вот хоть тебя взять...
– Виктор!
– Что? Невыгодное вы племя. Видел многих, и не хотел бы быть в вашей шкуре. Хотя, полагаю, сладил бы…
– Не стыдно тебе? Не грех? Ты про что?
– Про то, что хороший еврей из каждых суток своей жизни теряет по несколько часов на думы о том, что он еврей. А так как тема эта, во всяком случае, второго сорта, то хорошим евреем быть невыгодно. Так же, как хорошим русским, хорошим немцем. Невыгодно для роста более вечных идей. У вас же эта невыгода особенно ярко сказывается. Живи я пять тысяч лет, я, пожалуй, согласился бы быть хорошим евреем или хорошим русским. А так как смерть моя поближе, то отказываюсь. Некогда.
Боль обиды перемогла.
– Неужели в тебе, правда, нет любви к родине? Бессознательного влечения?
– Мало разве в нас глупо-детского прячется? Бороться надо. И это не наше детское даже. Это от наших отцов и дедов. Бороться! Искоренить! А в борьбе этой помощь надо брать хотя бы из сравнения переживаемого времени с веками протекшими и грядущими. Из-за пустяков друг друга на кострах жгли. Читаем и ужасаемся. А сами поступаем так, что правнуки, глядя на последствия наших пустяков, ужасаться будут и скажут про нас, то есть про вас: дикари. Нет спасибо! Пустячки свои сами жуйте. А мне дай Бог успеть себя понять. Себя, по существу вечного, но сознавшего к сожалению близость часа смертного.
Улыбнулся, скосив глаза на струю под веслом жемчужную. Медлительно:
– ...Да. К сожалению понявшего смерть. Впрочем, жалеть и раскаиваться - этого мне еще не хочется. Венеция со всеми ее ужасами пыток и тюрем, ядов и кинжалов глазам моим приятнее какого-нибудь грязного поселка духоборов. А в душе моей я строю такую же Венецию. И не мне разрушать ее. И не мне осуждать ее или сожалеть о ней. Basta!
Молчали. И отводила взор от взора Виктора. И думала:
– Да, так. Конечно, прав он.
И тотчас.
– Нет. Не прав. Не прав.
И когда подплывала гондола к дому тому, где жили они, сказала, в глаза Виктора стараясь заглянуть сквозь тьму:
– Жестокий ты.
В мансардных комнатах, в двух, одну из которых можно почесть за мастерскую, зажег Виктор все свечи, все лампы. Изредка ветерок-дыхание по-кошачьи огоньками играло ночными.
Перед картиной неоконченной, упиравшейся и в пол, и в потолок, сидел Виктор ночной. Со стола рюмку поднимал. Пил коньяк. Отходила, подходила Юлия полураздетая. Спать хотела. И обидно ей было, что не смотрит на нее Виктор. И молчала. Вот сказал:
– Недоволен картиной. Рано. Вторая картина...
– Недоволен? А первой доволен?
– Да.
– Говорят: эта лучше. Все, кто видел. И не кончена еще. Ложись спать, Виктор, милый. Завтра раньше встанешь. Сам говорил: здесь после полудня нельзя.
– Зато после четырех можно. Да не в этом дело. Ты вот хозяйством занялась. А не надо. Ты спать. А я не спать. И говорю тебе об этом - тоже нехорошо. И что ты здесь - тоже не хорошо. Нужно быть человеку одному. Впитывать нужно крупинки мудрости всех людей, а жить человеку одному. Одному. И это моя ошибка, Юлия, что я с той живу. Не надо. Не надо вместе. Никому не надо.
Насторожилась обиженная женщина. На ту спину глядя, на согбенную врага своего любимого, сказала. А хотела кинуться и растерзать.
– Зачем же призвал меня? Сам ты хотел меня. Сам хотел.
– Неужели ничего больше не скажешь?
– Нет, скажу! Скажу: живи один.
– И только? Даже Степа Герасимов сказал бы больше. Он понял бы, что вот кто-то сидит перед недоконченной картиной своей. Степа понял бы и спросил бы, робко спросил бы: вот здесь так у тебя, вот здесь, вот здесь, так и останется? А я бы ему ответил: вот здесь у меня так и останется, а вот здесь у меня так не останется. Это Степа. Это не ты. Не ты.
Пил. И наливал опять в рюмку, И не видела конца. И картину зловещую обегал, взор ее. Картину Виктора «Vita nostra». Но сказала:
– Ты скоро будешь опять один,
– Это хорошо.
Не знала, что сказать. А молчание ее томило.
– Картина! Смотри на мою картину! Я хочу, чтоб ты смотрела на мою картину!
– Виктор, милый, спать... Ну смотрю. Смотрю. Ну, хороша. Ведь говорили мы. Но ведь надо же ее окончить. А ты, Виктор...
– Знаю.
– И еще, милый мой: не пора ли тебе уехать отсюда? Красиво, великолепно. Но людей нет. Туристы. Только со мной говоришь. И устал ты здесь за зиму. Одиночество погубит тебя. Осень скоро. И в Рим. В Рим. Или в Париж. Даже в Петербург. Даже в Москву! Останусь я с тобой или не останусь - уезжай. Не губи себя, Виктор. Нельзя здесь, в этой мертвой красоте, в безумной. Посмотри. Здесь живут по неделе, ну, по месяцу. И убегают. Посмотри, здесь родившиеся бегут отсюда, чуть лишнюю тысячу лир скопят. Посмотри на Большой канал: дворцы родовой аристократии пустые стоят. Бегут! Бегут отсюда! И понимаю. Первые дни успокаивает она, эта тишина. А вскоре... Помню в прошлом году, к осени... Да если бы я здесь зиму прожила... Виктор! Измучила меня Венеция твоя. Гроб повапленный. И за тебя я измучилась. И ты за год мертвый стал. Еще более мертвый. И ты, и ты завтра станешь гроб повапленный. Гроб повапленный. Беги отсюда. Бежим, бежим вместе, если хочешь, чтоб я с тобой.