Проблемы культуры. Культура старого мира
Шрифт:
– Позвольте, доктор, – запротестовала венгерка, – но вы ведь попросту сводите художественную критику к невропатологии!
– Смею думать, что к выгоде для обеих, – отозвался врач. – Возьмите импрессионистов: поразительные, подчас нестерпимые сочетания красок у одних; столь же поразительная колористическая скупость у других. Вы знаете, что кроется под этим? Дальтонизм, слепота по отношению к краскам! Не покачивайте иронически головой… Правда, этот вопрос сравнительно мало освещен; но во всех тех случаях, где мне лично удавалось исследовать, я всегда открывал органическую или функциональную ненормальность глаза или уха, как источник новых художественных форм и эстетических переживаний. В сущности развитие всякого искусства – заметьте это – идет по пути закрепления и обобщения счастливых индивидуальных ненормальностей.
– Значит, и наши с вами глаза, доктор, поражены дальтонизмом?
– Поскольку соответственные колористические приемы завоевывают наше признание – несомненно. В той или другой степени и форме. Не нужно пугаться слов: ненормальность становится нормой, когда ее подхватывает поток развития и закрепляет в общую собственность.
– Может быть, все это и верно, – впервые отозвался журналист, – но только ваша теория так же мало объясняет эволюцию живописи, как и химия, дающая формулы декадентских красок. Вы оставляете без ответа основной вопрос: почему именно в нынешнее время восторжествовал «импрессионистский» способ восприятия окрашенных поверхностей? или, говоря вашими словами: почему укрепились именно эти, а не другие ненормальности? Ответ придется искать в социальной обстановке, в условиях исторического развития; не в структуре глаза, а в структуре общества. И тут я скажу не колеблясь: импрессионизм с его красочными контрастами, как и с его колористической анемией был бы немыслим вне культуры больших городов. Для этой живописи необходимы cafes, cabarets, сигарный дым, наконец, превращение ночи в день, благодаря электрическому свету, умерщвляющему все краски… Мужик этого искусства не поймет!.. Вы скажете, что он никакого не поймет? Допустим. Возьмем образованного, возьмем гениального мужика – нашего Толстого. Я не знаю строения его глаза, но я знаю строение его души – и я скажу: от этого искусства он отвернется… Если б вы даже неопровержимо доказали мне, что у русской интеллигенции в нервных центрах какие-нибудь крупные нехватки, или что у нее ненормальные глаза и уши, это меня еще ничему не научило бы в таких вопросах, как внезапная вспышка эротического эстетизма, как творчество Андреева, или хотя бы тех же Анисфельда с Якуловым. Брать интеллигенцию нужно не за уши, – хотя, может быть, и за уши ее не мешает взять! – а за душу. Душа же у ней общественная, исторической судьбой обусловленная… Даже наши сновидения черпают свое содержание из социальной среды: сапожник видит во сне колодку, а палач – веревку. Тем более «сновидения» поэзии и живописи!..
Столкнулись две точки зрения: психо-биологическая и социально-историческая, и каждая требовала для себя господства, не признавая соподчинения. Дальнейший спор становился неизбежно бесплодным и потому раздражающим. И, как всегда, первыми поняли это своим внутренним умом женщины, почти не принимавшие участия в споре – тоже, как всегда.
– А вы были на Kunstschau? – спросила музыкантша журналиста.
– Нет! И без крайней служебной обязанности не пойду.
– Почему так?
– Да как хотите, посещение художественных выставок есть страшное насилие над собою. В этом способе эстетического наслаждения сказывается страшное казарменно-капиталистическое варварство. Уже каждая отдельная картина, – продолжал журналист, полушутя, полусерьезно, – включает в себе целый ряд внутренних эстетических противоречий, тем более – выставка… Вы с этим не согласны? Но возьмите ландшафт – что это такое? Кусок природы, произвольно отрезанный, заключенный в раму и повешенный на стену. Между этими элементами: природой, холстом, рамой и стеной связь совершенно механическая: картина не может быть бесконечной, – традиции и практические соображения упрочили за ней четырехугольную форму, чтобы она не мялась и не коробилась, ее заключают в раму, чтоб ей не лежать на полу вбивают в стену гвоздь, привязывают к нему веревку и на этой веревке подвешивают картину; потом, когда завешают все стены – иногда в два и три ряда, – называют это картинной галереей или художественной выставкой. А мы обязаны все это, – ландшафты, жанры, рамы, веревки и гвозди – впитывать в себя залпом…
– Ну, уж это похоже на толстовскую критику оперы…
– Чего же вы собственно хотите? – спросила художница. – Упразднения живописи? или только – выставок?
– И более, и менее того… От толстовского рационализма я очень далек… А хочу я, чтобы живопись отказалась от своего абсолютизма и восстановила свою органическую связь с архитектурой и скульптурой, от которых она некогда обособилась. Не по ошибке обособилась, о нет! Она совершила с того времени огромную и поучительную экскурсию, завоевала ландшафт, стала внутренне-подвижной, интимной, развила поразительную технику. Теперь, обогащенная всеми этими дарами, она должна вернуться в лоно матери своей, архитектуры… Я хочу, чтобы картина не веревкой, а художественным смыслом своим была связана со стенами, с куполом – с назначением здания – с характером комнаты… а не висела бы, как шляпа на вешалке. Картинные галереи, эти концентрационные лагери красок и красоты, служат только уродливым дополнением повседневной бескрасочности, некрасивости. Простите за сравнение, на первый взгляд, крайне грубое, – но я невольно обращаюсь к нему мыслью. Наша культура знает еще другого рода концентрационные лагери: здания, где сосредоточены ласки. Туда люди прибегают время от времени, отягощенные любовью, и платят за вход, – как мы бежим на выставки, отягощенные потребностью красок и форм. Час концентрированной любви, час концентрированной красоты. Такое уродливое скопление картин, статуй, эпох, стилей, красок, замыслов, настроений – могло создать только наше проклятое время серых кубических домов, фабричного дыма и черных цилиндров. Если б на асфальте наших улиц росли цветы, если б тропические птицы садились на железные балконы наших домов, если б изумрудные волны плескались у наших окон, если б солнце по вечерам погружалось в море, а не пряталось за вывеску Гернгросса, – картинные галереи были бы невозможны… Я не зову вспять, о нет! Ни цветов, ни птиц на асфальте – ничего этого нет и не будет. И от асфальта цивилизации мы тоже не откажемся, чего безнадежно требует Толстой. Но у нас остается еще другая возможность: бороться за великую синтетическую красоту будущего… Мы стерли первобытные богатства красок и форм, для того чтобы заменить их новыми, «искусственными» – по моему глубокому убеждению, несравненно более совершенными. Но этой новой красоты сегодня еще нет: она рассеяна во фрагментах, осколках и намеках. И я стою на том, что кусок природы, вставленный в деревянную раму, покрытую позолотой, есть только временный и грубый суррогат.
– Но позвольте, позвольте… Не произвольны ли ваши построения? Вы отвергаете то, что есть, – где вы видите элементы нового искусства, эти ваши фрагменты и намеки?
– Везде! Что такое импрессионизм? Последнее слово «самостоятельной», то есть на стену повешенной живописи. По методу импрессионизм – та же мозаика, только не из цветных камешков, а из колористических пятен и штрихов. Убивая линии и очертания, разлагая краски на составные части, новое искусство наносит смертельный удар самостоятельной картине и вместе с тем открывает живописи выход к архитектуре. Я не буду называть целый ряд импрессионистов, которых именно новая техника толкнула на путь декоративной живописи: вы их знаете лучше меня. Но вот вам те же Анисфельды, Милиоти, Крымовы [213] : ведь все они тоскуют по декоративным целям, по категорическим императивам архитектуры. Вот «ноктюрн» в зеленом. Вот «доисторический ландшафт»… Это не картины – как не картина стеклянный осколок окна готической церкви. Это просто кусок холста, на котором художник пробовал разные сочетания красок: это модель для купола, может быть, для оконной шторы… Вы скажете, что эти художники не указ. Согласен. Но вот вам имя большое и бесспорное: Тэрнер (Turner) [214] . Я снова и снова смотрел его несколько месяцев тому назад в Лондоне, в Tate Gallery. Его «Вечерняя звезда», его «Ватерлоо» – это не картины, а волны нежнейших красок, озаренных таинственным светом. Линий нет. Все предметы в золотом тумане. Для картины Тэрнер слишком мало материален, он ждет и ищет благородной архитектурной оправы. По моему крайнему суждению, Тэрнер – разрушитель самостоятельной живописи, как Вагнер – разрушитель абсолютной музыки…
213
Крымов, Николай Петрович (род. в 1884 г.) – выставлял свои картины, главным образом, на выставках «Голубой Розы», а также «Союза» и «Мира Искусства».
214
Тернер (1775 – 1851) – знаменитый английский живописец-пейзажист. Тернер – колорист, поклонник полного света, чистых и ярких красок. Он воспринимает природу как игру красок; в его изображениях формы предметов едва обозначаются пределами красочных оттенков.
– Отлично, – сказал доктор, который спокойно сосал виргинию, как бы предвкушая удар, который он нанесет. – А знаете ли вы – и уж это факт, несомненно установленный, – что Тэрнер был астигматик [215] : линии для него не существовали, только окрашенные поверхности… Вот и опять ненормальность глаза, как основа художнической индивидуальности!
– Это меня не касается, доктор… Передо мной Тэрнер на полотне – и я наслаждаюсь им. Значит, есть что-то общее между мною и им. Что-то вне Тэрнера и его болезни. Что-то вне-личное, социальное. Какая-то общественно-эстетическая связь.
215
Астигматизм – аномалия зрения, при которой, вследствие неправильного преломления световых лучей в глазу, изображение предметов получается не в фокусе. От этого зависит понижение остроты зрения, неясность и расплывчатость предметов.
– А вы сами не… астигматик?
– Н-нет… кажется.
– Извините, я в этом не уверен. Приходите завтра ко мне, и я исследую ваш глаз.
Все рассмеялись. Доктор взял реванш, а разговор, накренившийся было на бок, восстановил свое равновесие.
– В словах моего друга много парадоксального, – сказал улыбаясь старый эмигрант, – но журналисту это можно простить. Однако основная его мысль кажется мне совершенно правильной. Синтетическое искусство будущего! Красота, не запертая в особых учреждениях, а проникающая все наше бытие. Благородное сочетание природы, архитектуры и живописи. Новые сисситии [216] , как у спартанцев, но в условиях, обогащенных всеми чудесами техники. Музыка, как аккомпанемент мышления и делания. Жизнь – на форуме – как искусство, как высшее творчество…
216
Сисситии – общественные трапезы в Спарте, представляли собой одну из особенностей общественной организации государства-лагеря, каким являлась военная община спартиатов, потомков дорийских завоевателей Спарты (IX в. до нашей эры). Община стремилась к поддержанию наибольшего имущественного равенства среди своих членов и обеспечивала за ними обладание земельным участком, позволявшим нести на свой счет военную службу. Спартиат считался полноправным гражданином до тех пор, пока мог вносить установленный взнос в сисситию.
…Но, господа, синтетическая красота мыслима лишь на основе синтетической общественной правды. Человек должен стать коллективным кузнецом своей исторической судьбы. Тогда он сумеет сбросить главную тяжесть труда на спины металлических рабов, овладеет стихией бессознательного в своей собственной душе и сосредоточит все свои силы на творчестве новых прекрасных скульптурных форм сотрудничества, любви, братства, общественности!.. Досуг нужен человеку, «право на леность»!
…Господа! Выпьем за этого беспечного, счастливого, гениального ленивца будущего! Prosit Neujahr, друзья мои!
«Киевская Мысль», N 358, 30 декабря 1908 г.
Л. Троцкий. БЕЛЫЙ БЫЧОК И КУЛЬТУРА
Будем, господа, созидать культуру!.. Как это делается? Вы не знаете? Я тоже собственно не знаю… Но ведь «пора же, пора нам, наконец, сбросить с себя это скифство!»… – как говорил лет шестьдесят тому назад щедринский генерал Зубатов. – Надо же и нам когда-нибудь стать в уровень с Европой"…
Несравненный генерал! – его не понимали – он слишком опередил свой век… Зато теперь он мог бы видеть, если б жил, что идеи, им посеянные, взошли сторицею. Можно сказать, вся новейшая русская публицистика представляет могущественный отголосок генеральской тоски по «культуре». Вот уж год, если не больше, как это слово кричит с каждого газетного столбца.
«Культура имеет великое значение»…
«Культура имеет абсолютное значение»…
«Культура имеет религиозное значение»…
Во имя культуры г. Струве приглашает отказаться от игры в оппозиционные бирюльки и сомкнуться для крестового похода против левых. Проф. Котляревский [217] , не испытывая, очевидно, ни малейших неудобств в атмосфере азбучных испарений, всем авторитетом историка ручается за высокую ценность культуры. Гг. Изгоев [218] и Галич счастливо дополняют друг друга в борьбе за права культуры. Если бы не грязная зависть некоторых интеллигентов, объясняет Изгоев, у нас уже давно произрастали бы в тундре римские огурцы… А Федор Сологуб [219] , как пишут, сочинил даже «представление», правда, отменно плохое, но зато весьма наглядно показывающее, как безобразна некультурность, белья не меняющая, пятерней расчесывающаяся и морду зовущая рылом, – и как привлекателен паж Жеан, который норовит обнять свою Жеанну не спроста, а с соблюдением всех форм и обрядностей культуры.
217
Котляревский, Сергей Андреевич (род. в 1873 г.) – историк и юрист, автор трудов по истории Запада и государственному праву. По своим теоретическим взглядам примыкал к авторам «Вех» и к метафизическим и религиозно-мистическим течениям того времени. Был членом центрального комитета кадетской партии и принадлежал к ее правому крылу.
218
Изгоев – один из тех деятелей буржуазной интеллигенции, которые прошли в 90-х годах прошлого века школу легального марксизма и отчасти социал-демократии. Изгоев был ближайшим сотрудником Струве и вместе с последним прошел все этапы политической эволюции, от с.-д. к октябристам. В годы реакции Изгоев особенно усердно развенчивал революционные идеалы. После Октябрьской революции Изгоев занимался контрреволюционной деятельностью и, в конце концов, был выслан за границу.
219
Cологуб, Федор (псевдоним Федора Кузьмича Тетерникова, род. в 1863 г.) – современный поэт и беллетрист, один из виднейших представителей русского символизма, автор многочисленных сборников стихов и романов. Все особенности творчества Сологуба, как беллетриста, проявлены особенно полно в романе «Навьи чары», наполненном бледными отвлеченными символами и невероятными и художественно-неубедительными событиями. Вместе с тем «Навьи чары» представляют собой и художественный манифест Сологуба, очень популярную в свое время формулу художественного творчества: «Беру кусок жизни, грубой и бедной, и творю из него сладостную легенду, ибо я поэт». Несколько особняком стоит роман Сологуба «Мелкий бес», – одно из крупнейших произведений русского символизма. Почти бредовые образы этого романа насыщенно-символичны и вместе с тем подлинно реальны. Роман дает жуткую картину мелочности, тупой и томительной скуки и пошлой обывательщины дореволюционной провинции. В произведениях Сологуба очень силен эротический элемент.
Helas! – как говорит генеральша Зубатова: – nous sommes encore si peu habitues de jouir des bienfaits de la civilisation! (Увы! мы еще так мало привыкли к благодеяниям цивилизации!).
У нас вон стряпчий городничему на именинном вечере живот прокусил. Ну, что хорошего в этакой самобытности? У нас вон мосье Шомполов, нахлеставшись водки, позволил себе во время репетиции к мадам Симиас такое обращение… У нас в тундре, где могли бы произрастать римские огурцы, ссыльные с голодухи охотятся на полицейских надзирателей…