Проблемы культуры. Культура старого мира
Шрифт:
Культура связывает, ограничивает, культура консервативна, и чем она богаче, тем консервативнее. Каждая новая большая идея, пробиваясь сквозь толщу старой культуры, встречала в Европе и мертвую силу сопротивления старой законченной идеологии и живой отпор организованных интересов. В борьбе с сопротивлениями новая идея развивала большую силу напора, захватывала широкие круги и, в конце концов, побеждала, как знамя новых классов или слоев, отвоевывающих себе место под солнцем. Подчиняя себе мятежную идею, новые классы тем самым социально связывали и ограничивали ее, лишая ее ее абсолютного значения. Но под знаменем этой «ограниченной» идеи общественное развитие в целом делало большой шаг вперед. Именно в силу своего органического происхождения новая идея приобретала большую социальную устойчивость и, победив, сама становилась консервативной силой.
К нам же новая идея являлась «с того берега» как готовый продукт чужой идейной эволюции, как законченная формула, – вот как кораллы, которые где-то в океане, силою какого-то естественного процесса, медленно отлагались, а женщины получили их готовыми – в виде украшений на шею. Про первые эпохи заимствований нечего и говорить. Псевдоклассицизм, романтизм, сентиментализм, которые означали на Западе целые эпохи и классы, глубокие исторические перетасовки и переживания, у нас превратились в этапы формально-литературной эволюции дворянских питерских и московских кружков. Но и позже, когда идеи перестали быть коралловыми украшениями, а стали для интеллигенции пружинами действий, иногда героически-самоотверженных, – и в эту более зрелую эпоху наша историческая бедность создала колоссальное несоответствие между идейными предпосылками и общественными результатами интеллигентских усилий. Вбивать часами гвозди в стенку стало как бы историческим призванием русской интеллигенции.
Чтобы не пьянствовать и не резаться в карты в сытой и пьяной среде «мертвых душ», нужен был какой-нибудь большой идейный интерес, который, как магнит, стягивал бы к себе все нравственные силы и держал их в постоянном напряжении. Чтобы не брать взяток и не искательствовать среди искателей и мздоимцев, нужно было иметь какие-то свои глубокие принципы, отрывавшие человека от среды и делавшие его отщепенцем: нужно было быть карбонарием [249] или, по меньшей мере, фармазоном [250] . Чтоб жениться не по тятенькину приказу, нужно было стать материалистом и дарвинистом, то есть крепко-накрепко уразуметь, что человек происходит от обезьяны, и поэтому тятенька в восходящей лестнице родословия примыкает к обезьяне ближе, чем сын. Протянуть руку к римскому праву или к ланцету означало – в принципе – протянуть ее к запрещенной литературе и прийти к несокрушимому убеждению, что без политической свободы тупым и ржавым куском железа окажется ланцет. Чтоб бороться за конституцию, интеллигенции понадобился идеал социализма. Наконец, ей пришлось заняться обесценением всяких «преходящих» политических ценностей перед верховным трибуналом «Долга» и «Красоты», – только для того, чтобы… облегчить себе примирение с режимом 3 июня.
249
Карбонарии (угольщики) – тайное политическое общество, сыгравшее большую роль в революционных движениях начала XIX века. Особенно сильны были карбонарии в Италии. Возникнув в Неаполе в эпоху наполеоновского владычества, союз ставил себе целью свержение французов; после реставрации он стал средоточием борьбы против восстановления старого режима и объединил в себе прогрессивные элементы буржуазии, стремившейся к национальному объединению и независимости.
В начале XIX века «карбонарий» был нарицательным именем для революционера и тайного заговорщика.
250
Фармазон – вульгарное название франкмасонов. В начале XIX века в России фармазонами назывались не только франкмасоны, не только люди свободомыслящие и стоящие в оппозиции к существующему порядку вещей, но и просто ведущие независимый образ жизни и не подчиняющиеся светским условностям.
И вот это-то убийственное несоответствие между идеологией и житейски общественной практикой, это кричащее свидетельство о бедности являлось для интеллигенции, наоборот, источником необузданного высокомерия.
– Смотрите, – говорят, – какой мы народ: особенный, избранный, «антимещанский», грядущего града взыскующий… То есть народ-то наш, собственно, если до конца договаривать, – дикарь: рук не моет и ковшей не полощет, да зато уж интеллигенция за него распялась, всю тоску по правде в себе сосредоточила, не живет, а горит полтора столетия под ряд… Интеллигенция заместительствует партии, классы, народ. Интеллигенция переживает культурные эпохи – за народ. Интеллигенция выбирает пути развития – для народа. Где же происходит вся эта титаническая работа? Да в воображении той же самой интеллигенции!
III
Сословная культура, от которой старый русский «интеллигент» отрекался, была первобытна и внутренне неспособна покорить себе пробуждающееся индивидуальное сознание, – и он легко, почти без борьбы освобождался от нее под влиянием идей, рожденных другой, более высокой и ценной культурой. Оторвавшись от бытовых основ, сословный осколок становился отщепенцем и потому чувствовал себя абсолютно «свободным» в выборе путей и средств. С прошлым было покончено, будущее казалось большой белой доской. Отсюда беспредельный субъективный радикализм наших кающихся дворян и восставших семинаристов, отсюда же их интеллигентская мания величия. Версилов у Достоевского вместе с Герценом смотрит на Европу с полупрезрительной тоскою. "Там, – говорит он, – консерватор всего только борется за существование: да и петролейщик лезет лишь из-за права на кусок. Одна Россия живет не для себя, а для мысли… вот уж почти столетие, как Россия (т.-е. ее интеллигентская кучка. Л. Т.) живет решительно не для себя, а для одной лишь Европы". «Европа создала, – говорит тот же Версилов, – благородные типы француза, англичанина, немца, но о будущем своем человеке она еще почти ничего не знает. И, кажется, еще пока знать не хочет. И понятно: они не свободны, а мы свободны. Только я один в Европе, с моей русской тоской, тогда был свободен»…
Версилов не видит, что он, не в пример европейскому консерватору или петролейщику, был «свободен» не только от привязи сословных традиций, но и от всяких возможностей социального творчества. Та самая безличная среда, которая давала ему субъективную свободу, тут же представала перед ним как объективная преграда.
Конечно, в Европе, с ее культурной упорядоченностью, с ее умышленной определенностью, приходится ходить по асфальту, по шоссе, вообще, где указано. Абсолютной «свободы» там не найдешь. Линии поведения партий и вождей в основных своих чертах предопределены объективным положением вещей. То ли дело у нас, где господин интеллигент ничем не связан – в духе своем. «Они» в Европе связаны планами, правилами, курсбухами, программами классовых интересов, а я в своей социальной степи абсолютно свободен. Но вот чудо: сделал абсолютно свободный русский интеллигент три шага и позорнейшим образом заблудился меж трех сосен. И снова идет он на выучку в Европу, берет оттуда последние идеи и слова, снова восстает против их обусловленного, ограниченного, «западного» значения, приспособляет их к своей абсолютной «свободе», т.-е. опустошает их, и возвращается к точке отправления, описав 80.000 верст вокруг себя. Словом: «твердит зады и врет за двух».
«Ты меня отрицаешь, – говорит наша варварская общественность вознесшемуся в царство „свободы“ дворянину-интеллигенту или взбунтовавшемуся поповичу, – а я тебя отрицаю. Видишь, какая я рыхлая, тестовидная, бесформенная, – тебе не за что зацепиться во мне. Духовно связать тебя и дисциплинировать я не могу, это правда: тут твоя „свобода“. Но и в скульптурный материал для лепки твоих идеалов я тоже не гожусь. Ты сам по себе, я сама по себе. Делай свою историю в одиночку».
"Есть у нас люди, а общества нет:Русская мысль в одиночку созрелаДа и гуляет без дела".Ничего другого ведь версиловская «свобода» и не означала, как свободу мысли – гулять без дела. И эта «свобода» – ею в абсолютнейшей мере обладал, напр., народоволец Морозов [251] , когда разгадывал в Шлиссельбурге загадки Апокалипсиса, – эта «свобода» проклятием тяготеет над всей историей русской интеллигенции.
Мало того, что слово не переходило в дело, «моя мысль и мое слово были моим делом, – могла бы о себе сказать русская интеллигенция, – их завещаю потомству!» – но в самом царстве мысли мировой русская интеллигенция была ведь только приемышем: жила на всем готовом, но своего ничего не внесла. Пред ней всегда оказывался огромный выбор готовых литературных школ, философских систем, научных доктрин, политических программ. В любой европейской библиотеке она могла наблюдать свой духовный рост в тысяче зеркал: больших, малых, круглых, квадратных, плоских, вогнутых, выпуклых… Это приучало ее к самонаблюдению, изощряло интуицию, гибкость, восприимчивость, чуткость, женственные черты психики, но в корне подрезывало физическую силу мысли. Одна эта постоянная возможность получить сразу и легко, почти без усилий, «идею» вместе с ее готовой критикой и вместе с критикой этой критики не могла не парализовать самостоятельное теоретическое творчество. «Наши умы, – превосходно сказал Чаадаев о русской интеллигенции, – не бороздятся неизгладимыми следами последовательного движения, идей, потому что мы заимствуем идеи, уже развитые». Отсюда ужасающая идейная чресполосица, постоянные теоретические недоразумения, неожиданнейшая философская отсебятина. «В наших лучших головах, – писал тот же Чаадаев, – есть что-то большее, чем неосновательность». Тургенев утверждал, что у русского человека не только шапка, но и мозги набекрень. Сам Чаадаев пал жертвой своей тоски по последовательности, которая – увы! – и у него оказалась чем-то худшим, чем неосновательность.
251
Морозов, Николай Александрович (род. в 1854 г.) – был последовательно членом кружка Чайковского, общества «Земли и Воли» и «Народной Воли». В 1881 г. по процессу 20 был приговорен к бессрочной каторге, которую отбывал сначала в Алексеевском равелине Петропавловской крепости, а затем в Шлиссельбурге, откуда его освободила революция 1905 г. По выходе Н. А. Морозов опубликовал свою попытку астрономического толкования Апокалипсиса «Откровение в грозе и буре».
Раздражение охватывает, когда глядишь на самодовольно-почтительных историков и портретистов нашей интеллигенции. У нас значится полуторастолетняя интеллигенция, бескорыстнейшая, насквозь идейная, живущая «для мысли», «для Европы», – а что мы дали миру в области философии или общественной науки? Ничего, круглый нуль. Попытайтесь назвать какое-нибудь русское философское имя, большое и несомненное. Владимир Соловьев, которого обычно вспоминают только в годовщину смерти? Но туманная метафизика Соловьева не только не вошла в историю мировой мысли, – она и в самой России не создала никакого подобия школы. Кое-чем позаимствовались у Соловьева гг. Бердяев, да Эрн [252] , да Вячеслав Иванов [253] … А этого маловато.
252
Эрн, В. Ф. – реакционный философ церковного и славянофильского направления. Главные его труды: «Христианское отношение к собственности» (1906), «Розмини и его теория знания», «Философия Джоберти» (1916).
253
Иванов, Вячеслав – современный поэт и философ. Первый сборник его стихов вышел в 1903 г. под названием «Кормчие звезды», за ним последовали «Прозрачность», «Эрос», «Cor ardens». Сборник теоретических статей «По звездам» дает обоснование символизма. Его стихотворения насыщены философским содержанием, образы заимствованы из мало доступной рядовому читателю области античной мифологии. Язык Вячеслава Иванова переполнен архаизмами и смелыми неологизмами; он намеренно удаляет свой поэтический язык от языка разговорной речи, берет обороты речи у старых писателей, вводит обороты античных языков. Его философское миросозерцание проникнуто христианским мистицизмом, с которым он пытается примирить свое преклонение перед античностью.
Г-н Гарт [254] , философ из бывших октябристов, растерявшись при виде той разнузданности, с какою у нас интенданты грабят, реакционеры бесчинствуют, а октябристы низкопоклонничают, – озирается беспомощно вокруг в поисках такого категорического императива, который пришелся бы как раз по «широкой русской натуре» (в том числе и по интендантской), совладал бы с ее добродушно-распущенной рыхлостью, дисциплинировал бы ее внутренней дисциплиной и отучил от взяток. Где же он, грядущий славянский Кант? – спрашивает его маленький предтеча {146} . Да, где он в самом деле? Нет его. Где наш Гегель? Где кто-нибудь равновеликий сим? В философии у нас нет никого, кроме третьестепенных учеников и безличных эпигонов.
254
Гарт – октябрист-литератор. Был постоянным сотрудником правых газет «Русского Голоса», «Русского Дневника», «Национальной Руси». Написал несколько книжек реакционного содержания: «Революция и наши партии», «Почему зашаталась Россия?»
Мы были богаты «самобытным» социальным утопизмом, да и сейчас его еще хоть отбавляй. Но что внесли мы своего в сокровищницу социальной мысли? Народничество, русский суррогат социализма? Но ведь это не что иное, как идейная реакция нашей азиатчины на разъедающий ее капиталистический прогресс. Это не новое завоевание мировой мысли, а только небольшая глава из духовной жизни исторического захолустья.
Где наши великие утописты? Самый большой из них – Чернышевский; но и он, придавленный убогостью социальных условий, остался учеником, не выросши в учителя. Герцен, Лавров [255] , Михайловский ни в каком смысле не входят в историю мирового социализма; они целиком растворяются в истории русской интеллигенции. Пожалуй, один Бакунин [256] еще вписал свое имя в книгу европейского рабочего движения, но он именно должен был для этого всецело оторваться от почвы русской общественности, да и в европейскую он вошел не необходимым составным элементом, а как преходящий эпизод, притом же вовсе не такой эпизод, который знаменует шаг вперед. Что осталось теперь от бакунизма? Пара предрассудков в романском рабочем движении, не более…
255
Лавров, П. Л. (1823 – 1900) – один из виднейших вождей и теоретиков революционного народничества, член I Интернационала. Лавров принял участие в организации первого народнического общества «Земля и Воля» в 1876 г.; при распадении общества в 1879 г. на группы «Черный передел» и «Народная Воля» примкнул к последней и с тех пор был до самой смерти теоретическим главой народовольцев, редактируя главный орган партии «Вестник Народной Воли» с 1883 по 1886 г. В 1873 г. эмигрировал за границу и поселился в Цюрихе, откуда переехал в Лондон. Последние годы жизни провел в Париже. Редактировал за границей теоретический журнал народнического направления «Вперед». Перу Лаврова принадлежат выдающиеся сочинения, из которых некоторые, как «Исторические письма», оказали большое влияние на русскую революционную интеллигенцию 70-х и 80-х гг., положив начало русской социологической школе.
256
Бакунин, Михаил Александрович (1814 – 1876) – известный теоретик анархизма и революционер. Был в конце 70-х годов членом кружка Станкевича и ревностным гегельянцем. В 1840 г. уехал за границу, изучал философию в Берлине. В 1842 г. в «Deutsche Jahrbucher» Руге появилась его первая публицистическая статья «О реакции в Германии». С этого времени Бакунин сближается с германскими социалистами. Отказавшись последовать приказанию царского правительства вернуться в Россию, он заочным приговором сената был лишен всех прав состояния и формально стал эмигрантом. В Париже он сближается с Прудоном, принимает живое участие в делах польской эмиграции. Высланный в Брюссель, он сталкивается там с Марксом, и их отношения вскоре принимают очень острый характер.
В 1849 г. Бакунин принял деятельное участие в саксонском восстании. После крушения его Бакунин просидел два года в различных тюрьмах Саксонии и Австрии и в 1851 г. был выдан России. Здесь он был заключен в Алексеевский равелин Петропавловской крепости, затем в Шлиссельбург. В 1857 г. заключение было ему заменено ссылкой в Сибирь, откуда он через Японию и Сан-Франциско бежал в Лондон. Здесь он принял деятельное участие в издании герценовского «Колокола» и вступил в сношения с зарождавшимися внутри России революционными организациями. Лозунг «хождения в народ» и идея организации тайных обществ, выдвинутые Бакуниным, составляли сущность бунтарского движения 70-х годов.
С половины 60-х годов революционная деятельность Бакунина сосредоточивается преимущественно на Западе. В 1868 г. Бакунин основывает союз социальной демократии, который был принят в Международное Общество рабочих. Но Бакунин, проводивший в Интернационале принцип полной независимости отдельных секций, в противоположность централистским тенденциям марксистов, не ужился в Интернационале и был исключен в 1872 г. Бакунинская организация просуществовала до 1877 г., постепенно теряя свое значение. Бакунин умер в 1876 г. в Берне, где и похоронен.