Проект, избежавший коррупции
Шрифт:
Он знал: часто творцы опережали свою эпоху, и их картины получали признание и хорошую цену только после смерти, но это знание мало утешало. Он устроился на работу, где хорошо платили, целыми днями разрабатывал дизайн всевозможных буклетов, визиток, проспектов, и даже получал от этого определенное удовлетворение, а вот рисовал все меньше и неохотнее. Вдохновение приходило все реже и реже. Работа, дом, телевизор, рутина…
Его все чаще посещала мысль: «Разве в этом мое призвание? Мечтал ли я о том, чтобы прожить свою жизнь вот так, «пунктиром», словно это карандашный набросок? Когда же я начну писать свою собственную картину жизни? А если даже и начну-смогу ли? А как же «художник от Бога»?». Он понимал, что теряет квалификацию, что превращается в зомби, который изо дня в день выполняет набор определенных действий, и это его напрягало. Чтобы не сойти с ума от этих мыслей, он стал по выходным отправляться с мольбертом в переулок Мастеров, где располагались ряды всяких творцов-умельцев. Вязаные шали и поделки из бересты, украшения из бисера и лоскутные покрывала, глиняные игрушки и плетеные корзинки – чего тут только не было! И собратья – художники тоже стояли со своими нетленными полотнами, в больших количествах. И тут была конкуренция…
Но он плевал на конкуренцию, ему хотелось просто творить… Он рисовал портреты на заказ. Бумага, карандаш, десять минут-и портрет готов. Ничего сложного для профессионала – тут всего и требуется уметь подмечать детали, соблюдать пропорции да слегка польстить заказчику, так, самую малость приукрасить натуру. Он это делал умело, его портреты людям нравились. И похоже, и красиво, лучше, чем в жизни. Благодарили его часто и от души. Теперь жить стало как-то веселее, но он отчетливо понимал, что это «живописание» призванием назвать было бы как-то… чересчур сильно. Впрочем, все-таки лучше, чем ничего.
Однажды он сделал очередной портрет, позировала ему немолодая длинноносая тетка, и пришлось сильно постараться, чтобы «сделать красиво». Нос, конечно, никуда не денешь, но было в ее лице что-то располагающее – чистота, что ли? Вот на это он и сделал акцент. Получилось неплохо.
– Готово, – сказал он, протягивая портрет тетке. Та долго его изучала, а потом подняла на него глаза, и он даже заморгал – до того пристально она на него смотрела.
– Что-то не так? – даже переспросил он, теряясь от ее взгляда.
– У вас призвание, – сказала женщина. – Вы умеете видеть вглубь…
– Ага, глаз – рентген, – пошутил он.
– Не то, – мотнула головой она. – Вы рисуете как будто душу… Вот я смотрю и понимаю: на самом деле я такая, как вы нарисовали. А все, что снаружи – это наносное. Вы словно верхний слой краски сняли, а под ним – шедевр. И этот шедевр – я. Теперь я точно знаю! Спасибо.
– Да, пожалуйста, – смущенно пробормотал он, принимая купюру – свою привычную таксу за блиц-портрет. Тетка была, что и говорить, странная. Надо же, «душу рисуете»! Хотя, кто его знает, что он там рисовал? Может, и душу… Ведь у каждого есть какой-то внешний слой, та незримая шелуха, которая налипает в процессе жизни. А природой-то каждый был задуман как шедевр, уж в этом он как художник был просто уверен!
Теперь его рисование наполнилось каким-то новым смыслом. Нет, ничего нового в технологию он не привнес – те же бумага и карандаш, те же десять минут, просто мысли его все время возвращались к тому, что надо примериться и «снять верхний слой краски», чтобы из-под него освободился неведомый «шедевр». Кажется, получалось. Ему очень нравилось наблюдать за первой реакцией «натуры» – очень интересные были лица у людей. Иногда ему попадались такие «модели», у которых душа была значительно страшнее, чем «внешний слой», тогда он выискивал в ней какие-то светлые пятна и усиливал их. Всегда можно найти светлые пятна, если настроить на это зрение. По крайней мере, ему еще ни разу не встретился человек, в котором не было бы совсем ничего хорошего.
– Слышь, братан! – однажды обратился к нему крепыш в черной куртке. – Ты это… помнишь, нет ли… тещу мою рисовал на прошлых выходных. Тещу он помнил, на старую жабу похожа, ее дочку – постареет, крысой будет. Ему тогда пришлось напрячь все свое воображение, чтобы превратить жабу в нечто приемлемое, увидеть в ней хоть что-то хорошее. И крепыш с ними был, точно.
– Ну? – осторожно спросил он, не понимая, куда клонит крепыш.
– Так это… Изменилась она. В лучшую сторону. Как на портрет посмотрит – человеком становится. А так, между нами, сколько ее знаю, жаба жабой… Художник невольно фыркнул: не ошибся, значит, точно увидел…
– Ну дык я тебя спросить хотел: можешь ее в масле нарисовать? Чтобы уже наверняка! Закрепить эффект, стало быть… За ценой не постою, не сомневайся!
– А чего ж не закрепить? Можно и в масле, и в маринаде, и в соусе «майонез». Только маслом не рисуют, а пишут.
– Во-во! Распиши ее в лучшем виде, все оплачу по высшему разряду!
Художнику стало весело. Прямо «портрет Дориана Грея», только со знаком плюс! И раз уж предлагают – отчего не попробовать?
Попробовал, написал. Теща осталась довольна, крепыш тоже, а жена его, жабина дочка, потребовала, чтобы ее тоже запечатлели в веках. От зависти, наверное. Художник и тут расстарался, вдохновение на него нашло – усилил сексуальную составляющую, мягкости добавил, доброту душевную высветил… Не женщина получилась – царица! Видать, крепыш был человеком широкой души и впечатлениями в своем кругу поделился. Заказы посыпались один за другим. Молва пошла о художнике, что его портреты благотворно влияют на жизнь: в семьях мир воцаряется, дурнушки хорошеют, матери-одиночки вмиг замуж выходят, у мужиков потенция увеличивается. Теперь не было времени ходить по выходным в переулок Мастеров, да и контору свою оставил без всякого сожаления. Работал на дому у заказчиков, люди все были богатые, платили щедро, передавали из рук в руки. Хватало и на краски, и на холсты, и на черную икру, даже по будням. Квартиру продал, купил побольше, да с комнатой под мастерскую, ремонт хороший сделал. Казалось бы, чего еще желать? А его снова стали посещать мысли: неужели в этом его призвание – малевать всяких «жаб» и «крыс», изо всех сил пытаясь найти в них хоть что-то светлое? Нет, дело, конечно, хорошее, и для мира полезное, но все-таки, все-таки… Не было у него на душе покоя, вроде звала она его куда-то, просила о чем-то, но вот о чем? Не мог расслышать. Однажды его неудержимо потянуло напиться. Вот так, вот взять – и в драбадан, чтобы отрубиться и ничего потом не помнить. Мысль его напугала: он хорошо знал, как быстро люди творческие добираются по этому лихому маршруту до самого дна, и вовсе не хотел повторить их путь. Надо было что-то делать, и он сделал первое, что пришло в голову: отменил все свои сеансы, схватил мольберт, складной стул и отправился туда, в переулок Мастеров. Сразу стал лихорадочно работать-делать наброски улочки, людей, парка, что через дорогу. Вроде полегчало, отпустило…
– Простите, вы портреты рисуете? Так, чтобы сразу, тут же получить, – спросили его.
Он поднял глаза – рядом женщина, молодая, а глаза вымученные, словно выплаканные. Наверное, умер у нее кто-то, или еще какое горе…
– Рисую. Десять минут и готово. Вы свой портрет хотите заказать?
– Нет. Дочкин.
Тут он увидел дочку – поперхнулся, закашлялся. Ребенок лет шести от роду был похож на инопланетянчика: несмотря на погожий теплый денек, упакован в серый комбинезон, и не поймешь даже, мальчик или девочка, на голове – плотная шапочка-колпачок, на лице – прозрачная маска, и глаза… Глаза старичка, который испытал много-много боли и готовится умереть. Смерть в них была, в этих глазах, вот что он там явственно узрел.
Он не стал ничего больше спрашивать. Таких детей он видел по телевизору и знал, что у ребенка, скорее всего, рак, радиология, иммунитет на нуле – затем и маска, и что шансов на выживание-минимум. Неизвестно, почему и откуда он это знал, но вот как-то был уверен. Наметанный глаз художника, подмечающий все детали… Он бросил взгляд на мать – да, так и есть, она знала. Внутренне уже готовилась. Наверное, и портрет захотела, потому что последний. Чтоб хоть память была…
– Садись, принцесса, сейчас я тебя буду рисовать, – сказал он девочке-инопланетянке. – Только смотри, не вертись и не соскакивай, а то не получится.
Девочка вряд ли была способна вертеться или вскакивать, она и двигалась-то осторожно, словно боялась, что ее тельце рассыплется от неосторожного движения, разлетится на мелкие осколки. Села, сложила руки на коленях, уставилась на него своими глазами мудрой черепахи Тортиллы, и терпеливо замерла. Наверное, все детство по больницам, а там терпение вырабатывается быстро, без него не выживешь. Он напрягся, пытаясь разглядеть ее душу, но что-то мешало – не то бесформенный комбинезон, не то слезы на глазах, не то знание, что старые методы тут не подойдут, нужно какое-то принципиально новое, нетривиальное решение. И оно нашлось! Вдруг подумалось: «А какой она могла бы быть, если бы не болезнь? Не комбинезон дурацкий, а платьице, не колпак на лысой головенке, а бантики?». Воображение заработало, рука сама по себе стала что-то набрасывать на листе бумаги, процесс пошел. На этот раз он трудился не так, как обычно. Мозги в процессе точно не участвовали, они отключились, а включилось что-то другое. Наверное, душа. Он рисовал душой, так, как будто этот портрет мог стать последним не для девочки, а для него лично. Как будто это он должен был умереть от неизлечимой болезни, и времени оставалось совсем чуть-чуть, может быть, все те же десять минут.
– Готово, – сорвал он лист бумаги с мольберта. – Смотри, какая ты красивая!
Дочка и мама смотрели на портрет. Но это был не совсем портрет и не совсем «с натуры». На нем кудрявая белокурая девчонка в летнем сарафанчике бежала с мячом по летнему лугу. Особенно удалось передать, также совершенно неповторимые еврейские глаза. С особой поволокой и неистовым горением, полные истомы, пылающим светом фантастической веры. И мастер с благодатным облегчением понял, блеск этих нарисованных глаз ещё многие, многие годы, ни что не сможет погасить. Под ногами трава и цветы, над головой – солнце и бабочки, улыбка от уха до уха, и энергии – хоть отбавляй. И хотя портрет был нарисован простым карандашом, почему-то казалось, что он выполнен в цвете, что трава – зеленая, небо – голубое, сарафанчик – красный в белый горох, а мяч – оранжевый.