Прокаженные
Шрифт:
Сумасшедший успокоился и отошел к двери.
– Я пойду, — угрюмо сказал он, — только ты меня не держи, я знаю — ты колдун, я, брат, против колдунов заговор имею.
– Тебя никто не удерживает. Конечно, ты — Еруслан. Ступай, голубчик. Ты ведь у нас — гость?
– Гость.
– Ну, вот видишь.
– Ты меня не удерживай. Не удерживай… Я не прокаженный. Я не хочу быть прокаженным.
И Варежкин, погрозив пальцем, оставил кабинет.
Доктор Туркеев озабоченно протер очки. Сумасшедшего поймали в степи и заперли в комнате. Тогда Варежкин выбил окна и снова бежал. Его опять поймали, и в окна его комнаты поставили решетки. Выход изолировали. К помешанному приставили санитара, в обязанности которого входило наблюдать за Варежкиным, давать ему пищу и караулить.
Ненормальное положение с сумасшедшим понимал доктор Туркеев, но иного выхода не предвиделось. Через четыре месяца, когда буйство кончилось, сознание у Варежкина начало изредка проясняться. В такие минуты он просил воды, хлеба, курить, спрашивал — нет ли ему писем, хотя он никогда их не получал, стал жаловаться на боли. Потом снова впадал в бред.
Обычно Варежкин лежал на своей койке и тупо смотрел в угол. Он никого не узнавал, ничего не требовал и всех боялся. При появлении людей забивался в угол и уже не кричал, не метался, а только смотрел на всех смертельно испуганными глазами.
Биографические сведения, которыми располагал лепрозорий о Варежкине, были чрезвычайно скудны. Знали, что он — волжский грузчик, попавший сюда на излечение два с половиной года назад. В лепрозорий приехал по собственной воле, был женат, родился в Нижегородской губернии. Ему никто не писал «оттуда», и связей с «теми» он не имел. Его мучила самая тяжелая форма проказы — у него гнили пальцы на руках и ногах. Но странно, Варежкин почти не чувствовал болей. По крайней мере, жалобы на них отсутствовали.
Приставленный к нему санитар выполнял свои обязанности неаккуратно: он часто отлучался, и Варежкин фактически оставался без всякого присмотра. Так продолжалось до тех пор, пока Даниил Минин не попросил доктора Туркеева отдать помешанного на его попечение. Получив разрешение, он взялся ухаживать за Варежкиным, и уже через два дня комната больного приняла совершенно иной вид. Сор и грязь, накопившиеся в течение месяца, были убраны, воздух освежен, самого Варежкина Минин сводил в баню. Вскоре помешанный привязался к Минину, как собака. Он выполнял все его приказания и делал все возможное, чтобы угодить ему.
Минин не избегал разговоров с сумасшедшим, как это делали остальные. Он с самым серьезным и внимательным видом выслушивал его путаные мысли и во всем соглашался. Может быть, именно это обстоятельство и привязало к нему Варежкина, который положительно не мог обходиться без своего друга и громко выкрикивал его имя, когда тот долго не приходил к нему.
Однажды Даниил взял Варежкина с собой на охоту. Они ушли далеко в степь. Сумасшедший бежал за ним, как собака, стараясь не отставать от него ни на шаг. Когда Даниил выстрелил по зайцу, Варежкин присел и загоготал от восторга. Он долго просил дать ему ружье, но Даниил ружья не дал и сказал, что оно испорчено и не стреляет. Через полчаса, когда Минин снова стрелял по зайцу, сумасшедший уже ружья не просил.
В тот год осень была ясная и теплая. В степи много оставалось не улетевшей птицы, и Даниил часто, случалось, уходил на охоту. Минин родился в Уральской тайге и там стрелял белок. Тайга научила его без промаха бить белку в глаз на сто шагов. От тайги у него осталось только ружье. Пять лет назад он приехал сюда вместе с лайкой, приводившей своим великолепным видом в восхищение оба двора. Вскоре собака околела.
Даниил в знак траура по ней не охотился целый год, а потом пошел один.
Оказалось, что в степи не так уж трудно охотиться и без собаки.
И вот теперь, когда вслед за ним бежал сумасшедший Варежкин, он вспомнил свою Герту, и ему еще больше стало жаль Варежкина — такого больного и беспомощного, боящегося всех на свете, кроме его одного.
Минину было жаль сумасшедшего еще и потому, что его все чуждались. На него смотрели как на рухлядь, которую давно надо выбросить.
Иногда Варежкину казалось, будто Минин собирается покинуть его. Тогда он всячески старался угодить ему: лепетал какие-то непонятные слова, вытирал табуретку, усаживал, хлопотал около него.
– Ты это брось, — говорил Минин, — ни к чему, я итак обойдусь.
Варежкин, чувствуя себя виноватым, успокаивался и смотрел на Минина так, будто хотел вымолить у него прощенье за какой-то проступок.
– Данилушка, ты меня скоро бросишь… Я вижу, ты хочешь от меня уйти.
– Откуда ты это взял, чудак? Да куда я уйду от тебя? Ты вот только не вздумай бежать.
– А разве мне можно бежать? У меня, брат, ног нет. Ноги мои — без меня ушли, Данилушка…
– Гм…
– Ты не веришь? А я тебе правду скажу. Они раз ночью ушли… я спал, а они ушли. Встали и пошли… Посмотрел я на них и заплакал… Вскочил, погнался за ними и не догнал… Ушли.
Он озабоченно погладил свои ноги, ощупал их и вопрошающе посмотрел на Минина, будто ноги у него на самом деле отсутствовали.
– Да, — в раздумье продолжал он, — теперь я, может быть, и захотел бы ускакать, да не ускачешь… А раньше плясал. Знаешь, как плясал! Э-эх, брат… Хочешь, спляшу?
В таких разговорах проходили их встречи. Варежкин ни за что не хотел признать себя прокаженным. Слово «прокаженный» вызывало в нем приступы гнева и буйства. Тем временем проказа делала свое дело: Варежкину пришлось ампутировать три пальца на правой руке. После операции он говорил Минину, что на руке у него растут новые пальцы и что он даже чувствует, как они растут.
Когда у Даниила не было времени ухаживать за Варежкиным, он передавал обязанности по уходу своей жене — Моте. К ней Варежкин относился подозрительно, но не враждебно. С Мотей он не вступал в разговоры и был очень доволен, когда, убрав и проветрив комнату, она уходила.
На всем больном дворе Мотя была единственная женщина, которая пришла сюда здоровой и такой осталась, продолжая безвыездно жить вместе с больным мужем. Где-то в селе у нее остались дети и хозяйство. Жизнь ее сложилась очень нерадостно: ей приходилось работать для двух семейств, для двух домов.
Деньги, которые зарабатывала она в лепрозории, отправлялись домой, детям.
Мотя работала так, как не работал никто на обоих дворах. Она убирала и мыла полы в амбулатории, стирала казенное белье, топила печи и в то же время успевала управляться у себя.
– Мотя, как вы можете так маяться? — спросила один раз Вера Максимовна.
— Неужели вам не жаль детей?
– Жаль детей, милая Вера Максимовна, — но ведь они — здоровые, а он…
Что он без меня делать-то будет?.. Ведь он хуже маленького. Видно, такая судьба. — И снова бежала она работать для мужа, для детей, для всех — только не для себя.