Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Перед войной, когда наша семья в полном составе уже собралась в Риге, евреев из Германии официально выпускали только в исключительных случаях. Сколько разных разговоров об эмиграции я наслушалась в те годы и в пансионе фрау Бергфельд, и потом, в Риге, сколько было споров о том, надежна ли Латвия. Я хорошо понимала, какую жестокую душевную боль испытывают люди, теряя родину, землю, в которой пущены глубокие корни, которой отданы труд и талант. Пути, предстоявшие нашим друзьям и знакомым, уехавшим из Берлина, были сложны и разнообразны. Когда началась война, надо было бежать из Европы, искать убежища за океаном. Так, например, младшая сестра моего отца, тетя Женя, вышедшая замуж в Кенигсберге, в 1935 году уехала в совершенно неизвестную, чужую в смысле языка и обычаев Аргентину. Там ее муж-инженер нашел более или менее приличную работу, а самой тете Жене как камерной певице удалось стать постоянной солисткой на радио Буэнос-Айреса, а также давать уроки пения. Мой маленький кузен Генрих, которого все звали Гейни, превратился в Генри, быстро овладел испанским и английским. Закончив школу и университет в Аргентине, он переехал в США, где по сей день известен как журналист и автор публицистических книг но вопросам Южной Америки — Генри Рэймонт. Сейчас, после семидесяти лет разлуки, мы общаемся в Берлине, куда Иберо-американский институт Свободного университета часто приглашает его читать курс лекций.

КОГДА МЕНЯЕТСЯ ЕВРОПА, НУЖНО МЕНЯТЬ И ШКОЛУ

Что было делать в этих условиях моим родителям? Как уже сказано, гонения властей впрямую их не касались, поскольку они являлись гражданами другой страны, Латвии. Тем не менее жизнь стала крайне тяжелой, больше того — нестерпимой. Родители, в первую очередь отец, всегда бравший на себя ответственность за семью, очутились перед роковым выбором. Наш образ жизни — непрерывное снование между Ригой и Берлином — в сущности был по-своему стабильным, устоявшимся. Теперь перемены развивались так стремительно, что эта жизненная модель угрожающе пошатнулась и начала рушиться. Обсуждались несколько вариантов. Может быть, отправиться в Париж, где хватало друзей и знакомых, может — в Швейцарию, где у отца были деловые партнеры и куда в Женеву переехали Олианы? Может быть, за океан? Но рядом, тут же ведь была Рига, наша мирная гавань! Латвия как нейтральное государство была надежна, так нам казалось. Жуткая наивность, не так ли? Но были и другие обстоятельства. Мама ни за что ие хотела оставлять своих родителей и близких в Риге, зная, что видеться с ними тогда будет невозможно. На данный момент надо было считаться с тем, что разлука может продлиться годы и годы.

Итак, мои родители решили навсегда вернуться в родной город, в страну, гражданами которой являлись и подданством которой они дорожили. Было ясно, что деловые возможности отца здесь сильно сократятся. Это было зимой 1935/36 года. Впрочем, отец быстро восстановил отношения

с латвийскими экспортными предприятиями, и не помню, чтобы в те недолгие годы до советской оккупации он когда-либо испытывал недостаток в работе. После кратковременного трудного старта жизнь снова обрела некоторую определенность. С правительством Ульманиса отец смог ужиться, хотя и не скрывал, что путч, как незаконный способ захвата власти, для него неприемлем; он искренне сожалел о потере успешного в целом и международно-признанного латышского варианта парламентарной республики. С другой стороны, он ценил Ульманиса как крепкого хозяйственника, знатока экономики и по мере возможности вкладывал свой юридический и деловой опыт в народное хозяйство Латвии.

Получилось так, что глобальные перемены совпали с совершенно новым периодом в моем личном развитии. Примерно в то же время я переступила рубеж, отделяющий детство от юности. Внешне я все еще выглядела ребенком и казалась белой вороной среди немецких одноклассниц, уже бегавших на свидания. Однако во всем том, что касалось выкладок разума и всяческих решений, я была для них чем-то вроде авторитета. Смешно же это, надо думать, выглядело, когда я снабжала этих красивых барышень советами по части дел сердечных и психологии. В моем распоряжении были книги и запасы жизненной мудрости, почерпнутой в кругу знакомых, и на советы я нс скупилась.

После переезда семьи в Ригу па постоянное жительство, видя, что творится в Европе, я поняла — пора пересмотреть свои жизненные планы. Родители, как обычно, из уважения и доверия ко мне в эту ревизию не вмешивались, оставляя дочке право свободного выбора.

Сначала я решила сменить школу. При поступлении в Лютершколу одним из главных аргументов было, что в будущем я обязательно продолжу учебу в Западной Европе. Теперь, когда в гимназии оставалось учиться всего три года, ситуация изменилась. Стало ясно, что готовиться следует к

изучению избранной мною исторической науки в Латвийском университете, у которого, к счастью, была отличная репутация. Гимназия имени Лютера для этой цели не подходила. На тот момент я говорила по-латышски лишь на бытовом уровне, и латышской культурной информации, получаемой нами в немецкой школе, было явно недостаточно. Нашлись и другие аргументы в пользу ухода из немецкого учебного заведения. К тому времени я осталась единственной еврейской девочкой на всю школу. Все же могу утверждать с чистым сердцем — я решила сменить школу вовсе не потому, что здесь хотя бы в малейшей степени испытывала проявления ксенофобии, нет, в этой балтийско-немецкой школе все еще царил дух просвещения и гуманизма.

В этой связи на ум приходит эпизод, случившийся в последний год моего пребывания в Лютершколе, следовательно, зимой 1936/37 года. В классе появилась новая учительница латышского языка, которая временно замещала нашу — симпатичную пожилую латышскую даму, отсутствовавшую, не знаю, по болезни или другим причинам. Все очень скоро поняли, что в среде высокородных, по ее представлениям, немецких девушек новая учительница чувствует себя неуверенно, а потому стремится как-нибудь угодить, подольститься. Однажды, войдя в класс после перемены, когда мы еще не угомонились, она произнесла сладким голосом: "Что же это такое! Вы, немецкие девушки, ведь не в жидовской школе или в жидовской лавке!" Гнев охватил меня, но воспитание сдерживало. В такие моменты нельзя поддаваться первому импульсу. В моем распоряжении было 45 минут, чтобы решить, как действовать. Я уже знала: если хочешь кому-то выразить свое презрение или осуждение, самое лучшее делать это с изысканной тонкостью и холодной вежливостью. Это жалит больнее всего. В конце урока я подняла руку: "Госпожа учительница, можно к вам обратиться?" Тихим, спокойным голосом я указала

ей, что наши родители, посылая нас в эту школу, уверены в том, что мы получим не только образование, но и, разумеется, соответствующее воспитание и понятие о поведении. Г1омшо слово в слово все, что ей сказала: "Вы презрительно отозвались о евреях, хотя прекрасно знали, что я еврейка. Вы, как и каждый, имеете право на личные взгляды, меня они не интересуют, однако выражать их в классе в моем присутствии считаю вульгарной невежливостью. Впредь прошу вас это учесть". Свою тираду я произнесла с формально подчеркнутой вежливостью, моя француженка была бы довольна. Учительница на миг потеряла дар речи, покраснела, как помидор, но потом сделала усилие над собой и извинилась: она, мол, не хотела меня задеть. Не знаю, можно ли подобные выходки бытового характера определить как сознательный антисемитизм, явление идеологическое и политическое. Может быть, более четким определением будет юдофобия"} Эдакая психическая напасть, параноидальная одержимость, укоренившиеся предрассудки, которые в определенных условиях могут перерасти в смертоносный фанатизм.

Когда учительница вышла, одноклассницы дружно высказали мне свое одобрение. В вопросах чести нет мелочей. Они оказались потомками рыцарей в лучшем смысле этого слова.

Школа была безупречна. И все же — казалось как-то неэтично учиться в немецкой гимназии в то время, когда в самой Германии правит бал окончательно распоясавшийся, обезумевший от вседозволенности расизм. Так что причин для смены школы было предостаточно. Начала перебирать еврейские гимназии. Они были трех видов, в зависимости от доминирующего языка обучения. Мы выбрали частную гимназию Эзра с латышским языком обучения, она считалась лучшей среди еврейских средних школ Риги как в смысле качества образования, так и культуры латышского языка. Привлекала также возможность факультативно изучать там

и другие языки, в том числе латынь. Наконец я смогу познакомиться и с древнееврейским языком в современном варианте — ивритом. Мне всегда казалось неправильным, что я изучала латынь и греческий, а язык моих далеких предков оставался при этом для меня тайной за семью печатями. Идиш в школе не учили, да и мне он был ни к чему, в нашем кругу им не пользовались. Понимать речь на слух я могла довольно хорошо, потому что идиш сродни немецким диалектам.

Выбор остановился на гимназии Эзра еще по двум соображениям: именно там собралось наибольшее количество моих бывших соучениц из Лютершколы, и, не скрою этот мотив, там учились также и мальчики. Мне как-никак стукнуло пятнадцать. Пришло время в учебе и повседневной жизни поближе познакомиться и посоревноваться с моими одногодками противоположного пола. Учебный год на новом месте начинался осенью 1937 года. Все лето — три месяца — я посвятила освоению латышского языка и литературы, чтобы достичь уровня латышских гимназий. К тому же было необходимо освоить терминологию других предметов на латышском языке. У меня был отличный частный учитель, Тео Голдингер, разработавший свой особый метод обучения латышскому для тех, чьим основным языком был немецкий. Для русскоязычных у него имелся другой вариант. Так сложилось, что в дальнейшем, в послевоенной работе и личной жизни латышский язык стал доминирующим в моем сознании и практике. Я с ним, можно сказать, породнилась и лично, и в творчестве. Поэтому воспоминания эти пишу по-латышски, а не по-немецки, как мне предлагали в Берлине.

В гимназии Эзра я чувствовала себя очень хорошо; вновь увидела там некоторых девочек, с которыми дружила в немецкой начальной школе, например, Нору Минскер, Риву Шефер, — с ней я дружу по сей день. В этой школе я впервые встретила живую общественную жизнь. В

ученическом клубе понемногу начала заниматься делами кино. Были кружки, факультативные предметы. В последние годы учебы там же в классе я узнавала многое о политических проблемах и программах, горячо обсуждавшихся в нашем классе, особенно в последний год гимназии, когда в Европе уже началась война, быстро переросшая во Вторую мировую. Взгляды моих одноклассников на авторитарный режим, их представления о будущем сильно различались. Несколько мальчиков участвовали в нелегальном движении Союз рабочей молодежи, весьма пестром по составу. Перевес был все-таки на стороне кружков антифа (антифашистских) с чтениями и дискуссиями. Были и гимназисты, близкие к социал-демократам и готовые рисковать ради восстановления парламентарной республики, правового государства. Не обошлось без ультралевых коммунистов, которым СССР казался воплощенным идеалом, — в скором времени они, увы, превратятся в слепые орудия оккупационной власти. В моем классе больше всего было приверженцев сионизма. Сионистские кружки действовали во всех еврейских школах, так как движение было легальным. Кружковцы не только мечтали о возвращении евреев на землю предков, о воссоздании еврейского государства после двух тысяч лет рассеянья, но и на практике старались на полях Латвии освоить нужные навыки в ремеслах и хозяйствовании, надеясь запущенную, экономически отсталую, в то время еще находившуюся в колониальном подчинении Великобритании территорию Палестины превратить в современную страну. Я уважала их увлеченность, решимость взяться за тяжелый труд, лишившись какого-либо комфорта, немного завидовала их способности верить в идеал. Но, несмотря на все симпатии, я не присоединилась к ним по двум причинам: во-первых, честно заглянув в свой внутренний мир, поняла, что чувствую себя и всегда буду чувствовать как житель Европы, принадлежащий к европейской культуре. Во-вторых, я всегда ощущала в себе

Поделиться с друзьями: