Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

РИГА — ПАРИЖ

и полуторагодовалом возрасте родители меня увезли в Париж. Почти полтора десятилетия мы жили в основном за пределами Латвии: примерно до конца 1926 года в Париже, затем в Берлине до начала 1936 года, когда, потеряв надежду на положительные изменения в гитлеровской Германии, родители вернулись в Ригу. Но в течение этих лет пользуясь любой возможностью — будь то праздники, каникулы, отпуск, — мы спешили в Ригу, чтобы в кругу семьи восстановить душевные силы. Вопреки тому, что жизнь в Риге, как часто повторяла моя мама, была по сравнению с большими столицами Европы слишком спокойной, а отцу требовалось более широкое поле деятельности, в этом смысле все оставалось без изменений. Летние месяцы я также вместе с маминой семьей всегда проводила на Рижском взморье, на большой общей даче, где жили и семьи Жоржика и Цили. Мы появлялись там обычно в начале лета, за неделю до Иванова дня, и оставались до начала сентября.

Самые ранние зарубежные воспоминания, отдельные образы, импрессии сохранились у меня от Парижа. О некоторых даже трудно сказать, действительно ли это мои воспоминания, или мне позже рассказывали о тех днях так живо, что я приняла чужие воспоминания за свои.

Все детство, до двенадцати лег обо мне заботились гувернантки. Первой, еще в Париже, была русская няня, которую на французский манер звали тайате Скаг1о{( (ее фамилия была Шарлова). Ее взяли с собой из Риги, так как русские няни в то время считались самыми лучшими. Когда я начала

уже связно говорить, наняли гувернантку. В Париже это была балтийская немка, медсестра — 5с!ше$1ег 01да, всегда носившая подобающую форму: голубое платье с накрахмаленным белым передником, воротничком и манжетами. На улицу она надевала темно-синюю пелерину и такого же цвета шапочку с жесткой от крахмала белой отделкой. Воспитанию детей дошкольного возраста она обучалась в Швейцарии, в школе РезШоггг. Сестра Ольга железной рукой натаскивала меня по части гигиены и действительно добилась того, что чистка зубов и умывание по ее методе стали моей второй натурой. В Берлине в гувернантки мне определили француженку. К тому времени я была уже относительно развитым и думающим человеком, так как рано начала читать книги. МаёетогзеИе 5реег происходила из Женевы, но изучала французскую литературу в самой Франции, и ее предыдущее место работы было в семье французского генерала, чьи, должно быть, утонченные и сверхвоспитанные дети ежедневно ставились мне в пример. МайетогхеИе была кальвинисткой и на всю жизнь отравила для меня представление об этой религиозной доктрине. Все эти обстоятельства в совокупности способствовали тому, что я рано и почти одновременно начала говорить на трех языках — немецком, русском и французском. Решение родителей оказалось разумным: воспитательнице надлежало представлять языковую среду, отличную от той, в которой я в тот момент жила.

Мама говорила, что парижский период был самым щедрым в жизни нашей семьи. Он совпал с гак называемыми золотыми двадцатыми, когда экономический подъем и в США, и в Европе казался нескончаемым и даже побежденная Германия успела преодолеть свою жуткую инфляцию. Вскоре преуспеяние было оборвано великой депрессией, разразившейся в конце двадцатых. В Париже отец только вначале работал экспертом по международному капиталу. Вскоре он и его друг Мишель Олиан основали свой банк.

Однако через несколько лет отец свою долю продал компаньону, с которым тесно сотрудничал и впоследствии. Ему захотелось вернуться к той жизни, в которой свободная профессия обеспечивает, быть может, более рискованную, зато разнообразную деятельность.

Я даже не помню нашего парижского адреса — осталось лишь ребяческое впечатление, что квартира была громадной. Это было не совсем так, семикомнатная квартира в то время не считалась чем-то экстраординарным. Перед глазами все еще просторная прихожая, еп(гё — с одной стороны комнаты родителей и гостиные, с другой — моя комната, помещение гувернантки и большая кухня. В памяти отпечатался большой салон, обставленный совсем иначе, чем комнаты на Элизабетес. Низкие диваны, обитые экзотическими тканями, необычные предметы искусства, привезенные, кажется, из Африки... Меня обижало, что мне не разрешали полюбившуюся мне скульптуру негритенка перенести в другую, мою часть квартиры. Позже мне мать объяснила, что салон был оформлен в стиле Аг1 Оесо.

Чувствовала я себя довольно обособленно на своей половине и почти не соприкасалась с происходившим на другом конце квартиры. Поэтому мало запомнила людей, которые там бывали. В мои годы надо было ложиться спать до того, как в доме начиналась настоящая жизнь. Хотя, как уже говорилось, в принципе меня в детстве вовсе не хотели оградить от взрослого общества. Уже вскоре мне предстояло презентоваться — учиться, как без помощи гувернантки знакомиться с людьми, чтобы, как говорится, показать себя с лучшей стороны. Это мне было но душе. Я как бы играла определенную роль и чувствовала удовлетворение, потому что справлялась с задачей. То, что обычно навязывают детям как ничем не обоснованные правила хорошего топа, мама превращала в театральное действо. Тут была и своего рода драматургия, и режиссура. Она говорила, например: сегодня после обеда ко мне на кофе придут дамы, ну мы им

и покажем, какой у нас образцовый ребенок, реШе (Ше тосШе, пусть подивятся тому, как ты умеешь себя вести — точно при дворе английского короля. И я с великой радостью "превращалась", мысленно держа перед глазами иллюстрации из французских детских книжек, а потом мы с мамой обсуждали достигнутый результат. Единственно, чего я не любила, так это заучивать и читать вслух стихи, — уже с малых лет мне не нравилось повторять чужие слова.

О нашем весьма высоком уровне благосостояния в ту пору свидетельствовала не только просторная квартира, но и другие бытовые атрибуты, которые в последующие кризисные времена и после них уже не возвращались. У мамы была теперь не только служанка, но еще и горничная. В Париже прислуга не проживала в одной квартире с хозяевами, как это принято в Восточной Европе: персонал, обслуживающий все квартиры, жил на верхнем, обычно мансардном этаже в своих комнатах, со своим санитарным узлом. Это давало возможность обеспечить обслуге определенные часы работы, после которых люди могли располагать своим свободным временем без присмотра хозяев. Если возникала необходимость I! их услугах поздно вечером или в воскресенье, это были сверхурочные, за которые, разумеется, полагалась дополнительная плата. В Риге было иначе, в квартирах побольше были отдельные каморки для прислуги, и домработнице приходилось мириться с ненормированным рабочим днем. Родители говорили, что так принято повсюду в Восточной Европе и тут не обошлось без влияния России, где слишком долго сохранялись последствия крепостного права. В этот парижский период в нашем распоряжении был автомобиль с шофером, — такое потом не повторялось ни в Риге, ни в Берлине. Надо сказать, в двадцатые и тридцатые годы автомобиль еще не стал обычным средством передвижения, доступным даже людям со скромным достатком.

Привыкнув к такому комфорту, я о материальных заботах или проблемах с пропитанием не имела представления.

Правда, мне рассказывали, что на свече, даже в Латвии, есть и бедные люди. Чаще всего об этом говорили кухарка или гувернантка. Слышала я, что у бабушкиной прачки в Риге грудная жизнь и дедушка с бабушкой всячески стараются ей помочь. Дед и отец также активно поддерживали малоимущих членов еврейской общины, как это было принято не только в рижской, но и в других еврейских общинах. Помню, например, как отец помог одному симпатичному и веселому сапожнику открыть мастерскую и купить по соседству квартиру для его многодетной семьи. Мы туда изредка заглядывали, сдавали в починку обувь, и я сама чувствовала, как приятно делать добро и получать в ответ искренние симпатии. Но представления мои на этот счет были весьма туманными. Кто-то внушил мне, что в Латвии бедняки питаются только черным хлебом и салакой. О бедных детях часто говорилось в прочитанных мною книгах, но лично я ни с кем из них знакома не была. В моем представлении бедность была связана с тяжелым трудом, но мне пояснили, что еще хуже безработица, когда вроде бы можно отдыхать сколько хочешь, но жить не на что. Я соглашалась с родителями, от которых не раз слышала, что в жизни много несправедливости. Каждому ребенку, ясное дело, следует жить хорошо. Но было бы ложыо утверждать, что до подросткового возраста я как-то задумывалась над этими вопросами. Прошли годы, прежде чем эти жизненные проблемы стали мне понятны как конкретная, ощутимая реальность.

Вспоминаю один эпизод. Однажды в Париже, гуляя с гувернанткой, я увидела группу дорожных рабочих: закончив чинить мостовую, они присели на обочине пообедать. Я оторопела: рабочий — человек совсем не богатый, уж это я знала, — а эти преспокойно отламывают куски длиннющей французской булки, закусывают шоколадом и запивают красным вином! В Риге белый хлеб без сомнения считался ценнее черного, вино па столе появлялось далеко не каждый

день, а шоколад такими огромными порциями просто не потреблялся. Откуда мне было знать, что во Франции вообще нет ржаного хлеба, что тамошнее вино дешевле молока, а шоколад тоже недорог, поскольку какао-бобы поступают из французских колоний. Если принять во внимание питательность шоколада, этот продукт для рабочего человека был, возможно, даже выгоднее, чем другой, на наш взгляд, менее экзотичный. Хотя мне в то время было неполных пять лет, эта картина все еще перед глазами. Шоколад стал виновником и умозаключения, с которым я в тот раз явилась домой: "Бедные люди тоже могут быть счастливыми!"

Так, защищенная от всякого зла, я росла в своей теплице. Однако могу утверждать, что в этой моей теплице золотой телец в почете не был, и вульгарная заносчивость новых богачей, обычай нуворишей кичиться материальными ценностями были постоянным объектом насмешек.

Некоторые крохи воспоминаний остались у меня от совместной поездки в Ниццу нашей и семьи отцова друга, совладельца банка месье Олиана. В путь отправлялись на двух автомобилях, довольно неуклюжих кабриолетах; одним правил шофер, другой вел Мишель Олиан, которого мы звали дядей Мишей. В первой машине сидели мой отец, мама и Мишель с супругой, маминой подругой Лилей, во второй — я, крохотная Таня, новорожденная дочь Олианов, няни и горничная. В моей памяти сохранилась совершенно статичная картина: обе машины с пассажирами, необычный, в то время модный костюм мсье Олиана — кожаная куртка, кожаная кепка и темные очки. Но из всей довольно длительной поездки к Средиземному морю, в ходе которой мы наверняка где-то останавливались, не помню ничего. Все остальное — по рассказам мамы. Как бы то ни было, после весны на Ривьере мы в конце июня опять были в Юрмале.

Третий, самый интересный для меня, эпизод. В Париже у моей мамы очень скоро появился широкий круг друзей и знакомых, как из интеллигентных рядов русской эмиграции,

I лк и из французской художественной и кинематографической среды. Иногда мама решала показать меня гостям, и тогда я, с гувернанткой или без нее, отправлялась в салон для презентации. Как-то раз пришел уже тогда очень популярный скапзоптег Морис Шевалье. Его, как теперь сказали бы, хитом и как бы отличительным знаком фирмы Шевалье стала к тому времени пикантная, несколько непристойная песенка про очаровательную девушку с маленькой попкой и маленькой грудыо. Во втором куплете она спустя годы превращается в толстую матрону, которую можно узнать только по вьющимся волосам, хотя бедняга твердит жалобно: "Но я же Валентина, Валентина,

Поделиться с друзьями: