Прошлой осенью в аду
Шрифт:
– Не буду! – шарахнулась я в сторону. Бек сейчас ничего не имел в себе волшебного и могущественного – просто разомлевший от пищи потертый ловелас. Я присмотрелась к его коленкам, ожидая найти козлоногость. Да нет, вроде в ту сторону гнутся...
– Ну хорошо, обнимешь потом, – не стал настаивать Гарри Иванович и шумно хлебнул чаю. – О, потом ты, Юлия, на стены полезешь от желания обнять меня, а я еще посмотрю, позволить или нет. Вспомнишь ты еще этот вечерок и этот чай! Кстати, и интерьер тут мне не слишком нравится. Этот кафель был бы уместен разве в сортире, да и то в каком-нибудь общественном месте – на автовокзале, в райсобесе, в диетической столовой. Как ты с твоим тонким, утонченным даже вкусом могла выбрать такой гадкий кафель?
– Я выбрала то, что мне по средствам, – огрызнулась я.
– Уловки женской скупости! Ты тратишься только на тряпки, как императрица Жозефина. Ведь тебе, Юлия, по средствам мрамор. Каристский мрамор – нежный, зеленоватый, чуть прозрачный – ровно настолько прозрачный, что ловишь себя на мысли: он лишь кажется прозрачным оттого, что так прохладен. А? Он прохладен?
Он провел по мрамору костлявой рукой.
– Прекрасно полирован, да? Вот эта легкая муть, как бы соринки – знак благородства. Фальшивое либо пестро, либо чересчур однородно. Не надо, Юлия, увлекаться пластиками, акрилом и синтепоном. Все это грубо, противно на ощупь и невероятно зловонно, когда горит. Ведь даже пепел должен быть благороден. То есть серебрист и нежен. Никак не вонюч! Сядем-ка здесь, подальше от пластика...
Этот мрамор – ума не приложу, откуда он взялся? Ничего подобного не было никогда на моей кухне. Некоторое время маячил еще сбоку и мой чайник, и мои кастрюли, и палевый мой круглый плафон матового стекла (Седельников, когда хотел меня позлить, называл его мочевым пузырем), но скоро благородный мрамор затмил и оттеснил куда-то эти вульгарные предметы, и мы уже сидели с Беком на широких ступенях. Только вот где сидели? Сначала я решила, что мы в краеведческом музее, потому что в нашем городе нигде больше этаких мраморных ступенек не сыщешь. Но музейная лестница круче, и вид у нее почти такой же общественный, как у презираемой Беком диетической столовой. Я также припомнила, что в музее над лестницей картины висят. Бывая с учениками на экскурсиях, я много раз пыталась эти картины разглядеть. Они так искусно повешены, что только лоснятся и отливают на свету, а медные этикетки под ними так малы и далеки, что я до сих пор не знаю, какие это картины и что на них изображено. Да и к чему говорить про картины, если их рядом с Беком и близко не было. Было только небо – летнее, теплое и светлое. Такое невозможно в сентябре. Как и из чего Бек его соорудил? Мне только минуту жалко было рассеявшихся, пропавших неизвестно куда чайника с плафоном – безобразных, но родных. Небо меня озадачило. Откуда Бек прознал, что я люблю лето? Слишком люблю, и именно люблю такое небо и такую тишину, и чтобы у щек тихо веяли теплые воздушные струйки с запахом травы, горячей земли и опавших фруктов. Именно такие длинные дни люблю, люблю долгие неяркие закаты, ясные тени, круглые пятна солнца в листве. Люблю, чтобы тучи серых кузнечиков бесшумным фонтаном вспархивали из-под ног и тут же прятались в траве. Люблю слушать непонятный слабый шум, и песок, и зуд мириад невидимых существ, которые дышат и живут где-то вокруг меня, и я их не вижу и не знаю. Чьи это неясные голоса, и плач, и смех?
Я не могла оторвать глаз от сотворенного Беком неба, а сквозь небо начала проступать уже какая-то картина: круглые кроны деревьев, тени под ними, холмы, плохо различимый в зелени белый дом, дорога. Все было будто знакомое, но я не могла вполне ничего рассмотреть – и не могла насмотреться. Нельзя было насмотреться, как нельзя надышаться ни перед смертью, ни вообще никогда.
– Я говорил, Юлия, что ты будешь со мной, – самодовольно заявил Бек. – Ты ведь рождена для иной жизни. Бежать в школу, толкаться с головной болью в троллейбусе, слушать декламацию Гультяева... Фу! А еще беременная Вихорцева... Не ходи к ним больше.
На Гарри Ивановиче не было уже ни черного пиджака из синтетики, ни узких брючек. Он вообще был не в привычном черном. Бурые с пурпурным одежды скрывали теперь его худобу и козлиные, я уверена, ноги. Лицо его стало моложе и мягче, а руки в кольцах глаже. Но пел он все то же:
– Я не могу без красивой женщины. Война, политика, религия даже, искусство даже обойдутся без женщины. Но магия! Я уперся, Юлия, в стену, и чтоб сквозь нее пробиться, мне нужен инструмент – не железо, не камень, всего лишь твоя душа. Тебе на так называемом этом свете делать нечего – грубые заботы, болезни, дураки. Скорая старость и смерть заберут тебя, как и всех прочих, в свою зловонную общую яму. А стать бессмертной, всегда молодой? Не чувствующей тяжести недужного тела? Надо только захотеть! И знать. Я знаю много, мне теперь ты нужна, нужна твоя стихийная энергия, интуиция, чуткость. Ты нежна и изменчива, как перламутр, ты решительна и поэтична, у тебя бешеное воображение. И потом, ты глуповата. Я-то мудр и сведущ, поэтому нужно добавить обязательно немного глупости, как пол-ложечки сахару в суп. Не обижайся! Если б не твоя глупость, я никогда не обратил бы на тебя внимания.
– Все! Я поняла! – вскричала я. – Значит, я должна стать ведьмой? Этакой кудластой стервой, которая совокупляется с козлами и чертями? И у меня вырастет хвост?
Я была вне себя от злости. Первое очарование ясного неба, расстилавшегося то ли передо мной, то ли во мне, прошло. К тому же раздражало, что я никак не могла разглядеть дорогу и белый домик. Даже, казалось, чем больше я на них смотрела, тем они становились смутнее и призрачнее. Обман, все обман!
– До чего вульгарные представления! – сморщился Бек. – Так и прет из тебя училка и программа средней школы. Ну, посмотри на меня! Похож ли я на черта?
– Похожи! Как раз похожи! У вас ноги козлиные, я сама видела. Даже репьи к ним пристали.
– Что ты городишь, Юлия! Где же козлиные? – не согласился Гарри Иванович и выпростал из буро-пурпурных складок левую ногу – голую, белоснежную, идеальной формы. Он покрутил ею в воздухе и даже пошевелил пальцами с жемчужными розовыми ногтями.
– Это не ваша нога, – запротестовала я. – Вы – зрелый мужчина, руки вон какие волосатые. А эта нога скорее бабская.
Бек вздохнул, спрятал белую ногу и выставил другую, покрепче и посмуглее, но тоже левую и тоже идеальную.
– Эта подходит?
– Да сколько их там у вас! – изумилась я.
– Сколько хочешь. И какие хочешь.
– Значит, там есть и меховая, с копытом!
– Ну, есть. И что? Да она еще тебе больше всех прочих нравиться будет! Все в наших руках, Юлия. Я же говорил: теперь все будет, как ты захочешь. Тело – это тьфу, косная шкурка. Если уж у тебя такие низменные вкусы, выбирай любого голливудского скомороха. Из мешка с мясом, от которого вы, дуры, с ума сходите, я поднапрягусь, вытолкаю слепую, актерскую, слюнявую душонку и предстану перед тобой прекрасным идиотом. Хочешь? У, вы все этого хотите! Не понимаете, что могучая душа всевластна, а прочее – только платье. Сама быть может, желаешь переодеться? Меня, например, ты, какая есть, вполне устраиваешь, я-то не дурак. Зато ты... Не девочка ведь – сколько годков-то? Что-то убрать, что-то подтянуть? Чтоб не отвлекаться потом на чепуху. Потом – за работу! Учиться, учиться, учиться, как завещал великий Ленин!
– У меня и без вас высшее образование, – возразила я.
– Милая, прелестная дурочка! – захохотал Бек. – Тебе надо учиться. Тайное знание наполнит тебя, и ты станешь властвовать над душами, над материей, над временем! Что перед этим все утехи плоти! Ты забудешь о них. Совокупляться с козлами! Зачем? Разве что на досуге... и то полезнее в картишки переброситься. Но если уж ты так чувственна – это случается с очень нервными натурами – то пожалуй. Я сам дам тебе неслыханные наслаждения. Ноги мои ты уже видела – выбирай любую! И все остальное – тоже! Какое хочешь! Прямо сейчас ты познаешь оргиастические восторги древних таинств...
Гарри Иванович решительно рванул с плеча золотую пряжку, придерживающую бурые одежды. Те поползли вниз, но я так и не увидела никаких оргиастических чудес, потому что кто-то дернул меня за рукав и сказал в ухо:
– Не соглашайтесь, ради Бога!
Я оглянулась и увидела Агафангела Цедилова. Откуда он тут? Правда, когда я всматривалась в ускользающую и чудную картину с белым домиком, мне казалось, что по дороге кто-то идет. Вроде бы высокая женская фигура в белом… Теперь я убедилась, что шел Агафангел. Он был как раз в белом плаще – не в том, с хлястиком, в каком я видела его в троллейбусе, но в древнем, вроде простыни. Край плаща развевался, и из-под него торчали длинные худые Агафангеловы руки, очень памятные мне по лежанию его в моей кровати.
– Не соглашайтесь, Юлия! – убеждал Агафангел и выглядывал из-за моего плеча встревоженно и боязливо.
– Снова ты! – рявкнул Гарри Иванович, придерживая свои одежды у пояса, чтоб не свалились совсем. На его жилистой шее и ворсистой худой груди сверкали бесчисленные амулеты.
– Я обещал, что буду рядом, Геренний, – кротко ответил Цедилов. – Не всегда могу тебя одолеть, но и молчать не стану... Как ты тут все устроил, декорации красивые состряпал. Кажется, это Тибур? Я-то не знаток дорогих дачных мест. Раз Тибур, значит, тоскуешь по себе первородному, первоначальному, тому, кого схоронила недогадливая родня. А ты только что тогда вполз в невинное тело вифинца, лежавшего в лихорадке!