Прошлой осенью в аду
Шрифт:
– Нашел, чем укорять, – усмехнулся Бек. – То гнилое тело не протянуло и двух лет! И все потому, что я схватил по неопытности первое попавшееся. Зато потом был крепкий эфиоп, и я спокойно трудился до его почтенной старости. Именно трудился, в отличие от тебя. Это труд и почти мука – вторгаться в тайны, расчленять элементы и творить из них иное. Я-то слинял по крайней мере дюжину раз, но ты! У тебя та же мерзкая молодая рожа, с какой ты торчал около моей Юлии. И снова тут?
– Но это другая Юлия! – вскричал Цедилов. Они вспомнили наконец-то и обо мне и уставились на меня во все глаза.
– Какая же другая? Та самая! – не согласился Бек. Я не понимала, о какой другой Юлии они говорят, и перед этими двумя задрапированными фигурами стояла столбом в своем школьном деловом костюме, в голубенькой блузке и в домашних тапочках. Несмотря на тапочки, Бек решительно опознал меня и довольно грубо схватил за руку (кстати, свои бурые ризы он уже сумел кое-как напялить и даже пряжку прицепил).
– Юлия Присцилла! – объявил он. – Моя Юлия. Она будет со мной всегда.
– Не будет. И не твоя, – не унимался Цедилов. – Та Юлия умерла. Она не согласилась на твои богомерзкие дела. В городе говорили, что ты людей превращаешь в крыс и собак, заставляешь мертвых вещать и корчить гримасы, насылаешь язвы и безумие. Ты был проклятием, тебя хоронили с радостью, а ты уж заделался малярийным вифинцем. Юлия Присцилла? От нее осталась только кучка пепла. Ты сам сжег ее своим зельем – хотел воспламенить страсть, но в самом деле еще неопытным был. Она и сгорела заживо, проклиная тебя.
– Врешь! Вот она! Любит меня и будет у меня учиться. Юлия Присцилла, с каких пор ты пускаешь в дом бродяг? Этот вроде был у вас рабом? И ты, дура, его отпустила? Если б был жив твой благородный брат Приск, он сдал бы его внаем учить азбуке тупоумных балбесов. Пошел вон, побирушка!
Гарри Иванович собрался дать Агафангелу пинка, но тот проворно отскочил.
– Что вы себе позволяете? – возмутилась я. Физиономии этих двоих за последние дни успели мне примелькаться, но сейчас несли они такую ахинею, что сердце мое застучало тяжело и глухо, будто воздуху не хватало. Зеленый мрамор и зыбкая картина с белым зданием колебались, как занавеска на ветру. Все это в любую минуту могло рассыпаться, расползтись клочьями, исчезнуть. Скорее бы! Эта парочка – кто они? Либо в самом деле бессмертные оборотни, и тогда я попала в дикий переплет, либо оба – сумасшедшие, и довольно буйные. Либо... да ведь это я сама вижу мраморные ступеньки, деревья, дорогу и прочее! Ясно: я сошла с ума. Нет, не хочу! Это они психи!.. Все возможные объяснения происходящего одинаково вгоняли меня в дрожь и казались одинаково правдоподобны и ужасны. Куда мне деться? Агафангела я как-то уже отвыкла бояться, зато Бек... Он раскочегарился не на шутку, снова принялся трещать искрами, трясти одежей, и в его глазах показалась опасная кошачья краснота.
– Что я себе позволяю? – взвыл он, и я испугалась, как бы он снова не хватил меня за бок огненной пятерней. – Это ты так низко пала, что привечаешь поганцев вроде Гешки. Сама же говорила, что у него пятно на заднице. Да, его отовсюду гонят пинками! Только здесь он наглеет до того, что лезет проспаться в твою постель. Даже я себе такого не позволяю!
– Зато вы съели мои котлеты, – напомнила я.
– Что котлеты! Третьеводнишние! Да и не я их съел, а тело – вот это, что сейчас на мне. Тебе, Юлия, оно не слишком нравится? Я и сам не в восторге. Но обстоятельства заставили: кстати подвернулся торговый работник из Сызрани, Гарри Бек. Вышел от любовницы, и тут его машина сбила. Средь бела дня. Я как раз мимо проходил, причем в подержанной такой оболочке – и печень ни к черту, и гайморит, и колики в кишках. Поднялся крик, толпа набежала, я ввинтился – гляжу, лежит этот Гарри. Толкотня, никто и не заметил, как я стал им, открыл бодро его глаза, а тот старик – весь в печеночных пятнах и в препротивной какой-то трухе (с меня уже песок сыпался!) – упал замертво. «Ах, ведь это не парня, это старика сбило!» – закричали вокруг (зеваки в Сызрани на редкость тупы). – «Нет, старик от стресса, с перепугу окочурился!» – кричали другие. Кто-то побежал звонить в больницу. «А где же черненький мужчина, что тоже тут лежал?» Был и сплыл! Я не лежал, я ушел уже далеко – красивый, двадцатидвухлетний. Брюнет латинского типа Гарри Бек. Это давно уже случилось, Юлия, но ради тебя я готов стать мясистым блондином.
– Нет, ты брюнетом больше на себя похож, Геренний, – заметил Агафангел. – Одна из самых удачных твоих личин. Недаром тебя в Тибур потянуло и к Юлии. Эта хоть и другая, но похожа на ту. Даже волосы покрашены в такой же цвет. Той Юлии ты тоже говорил, что у нее вещи безвкусные.
– Еще бы, – согласился Бек. – У женщин вообще вкус плохой, а Юлия Присцилла вдобавок глупа. Влюблялась по молодости в плясунов, мимов и прочих мерзавцев с подведенными глазами. У них на пустых головах кудри, состриженные с покойниц, в ушах серьги, а зады нежнее их потрепанных щек. Главное, им совсем нет дела до женщин! Глупая Юлия: какой-то урод бренчал на кифаре и доводил ее до слез, тогда как все нормальные люди засыпали. А тупой ретиарий <Ретиарий – гладиатор, вооруженный сеткой, трезубцем и длинным кинжалом>, гнусный Прокул! Хвала богам, он не пережил восьмой схватки! Но он сидел тут и вечно жевал что-то. Быдло! Благородный человек не ест ни стоя, ни сидя! Он жевал что-то и обнимал Юлию рукой огромной, как эта колонна! Я это видел.
Что за бред! Главное, какая-то колонна действительно оказалась рядом. А дороги, домика и холмов уже не было, все окутал туман. Он пах ранней осенью – сухими травами. Я в каком-то ошалении сидела на мраморе, и было уютно, потому что камень, нагретый солнцем, отдавал теперь мне свое тепло. Я сидела и мерно моргала. Сказать было нечего. Я плохо ориентировалась в античности, а двое из троллейбуса теперь задали какой-то античный спектакль. Как раз во время изучения подобных тем в институте я увлекалась танцами и теперь вполне могла сойти за полную дуру со своей горсткой ненужных знаний про Митрофанушку. Была, значит, еще и другая какая-то Юлия, глупая (я-то не глупая!), которая обнималась с толсторуким Прокулом. Интересно, кто она такая? И почему нельзя есть сидя? Я всегда так делаю...
– Твой ум, Юлия, мне не нужен, – ласково промурлыкал Гарри-Геренний и погладил мою руку. С него прыгали иногда искры, но неопасные, бессильные, как солнечные зайчики. – Твоя гибкая, пугливая, чуткая душа отправится в путь, и ты забудешь все лишнее. Есть травки...
– Ну уж наркотики я ни за что принимать не буду, – запротестовала я.
– О нет! Безобидные, скромные травки. Ты ведь, когда суп варишь, наверняка кладешь лавровый лист? А жевать его не пробовала?
– Еще чего! Он горький. Его надо выбрасывать из тарелки.
– Не надо! Только горечь сладка! Твой мозг очистится от суетных, пустых мыслей и от воспоминаний. Зато будущее ты увидишь так далеко, что не поймешь ничего. Понимать – мое дело. Ты только скажешь, что видишь.
– Не ешьте, Юлия, лаврушки даже из супа! – выкрикнул Агафангел из угла, куда его совсем оттеснил Бек. – Нажуетесь и лишитесь рассудка. Начнете бормотать всякий вздор, а этот... будет торговать пророчествами. На вашу погибшую душу, как на падаль, слетятся омерзительные бестелесные твари. Они сожрут вас, а он снова скажет, что неопытен, что промашка вышла!
– Он врет, это дурак, – успокаивал меня Гарри Иванович. – Невежество вечно пугает кошмарами. Но истина не может быть кошмаром! Сейчас ты выпьешь...
Я с ужасом увидела, что туман вдруг повалил густыми клубами, как пар из котла, а травой запахло сильнее и слаще. Даже бульканье послышалось снизу, из-под мрамора. Оттуда так и дохнуло жаром. Бек прислушивался к бульканью и водил белой босой ногой по мрамору, будто пробовал, горячо ли. С Агафангелом он что-то сделал: тот подпрыгивал и бился в своем углу, как муха в тенетах, но не мог сделать ни шага вперед. Бек стал величав и медлителен, снова постарел и осунулся, редкие кудри дыбом встали вокруг гладкого костлявого лба. Он теперь напоминал мумию или чью-то посмертную маску (я недавно видела такую по телевизору). Он был страшен и благостен.
– Бегите же, Юлия! – слабым заячьим голоском взывал ко мне из угла Агафангел. Бек уже не сердился на него, а только иронизировал:
– Итак, Геша, ты считаешь себя философом, потому что ты замарашка, и плащ у тебя грязный?
– Нет! Наоборот! У меня плащ грязный, потому что я философ. Я презираю тряпки и те золотые побрякушки, которые ты так ценишь. Увешался ими до пупа. Да бегите же, Юлия!
Куда мне было бежать? Густые клубы пара заполнили все вокруг. Гладкий мрамор стал податливым и зыбким, как студень. Я и шагу теперь не могла сделать, чтоб не поскользнуться или не увязнуть в теплых хлябях. Я была подвешена в какой-то студенистой каше, дающей мне иллюзию опоры, а на самом-то деле вокруг – впереди, позади, внизу – была бездна. Агафангел смутным пятном белел сбоку и уже исчезал, рассеивался, но он продолжал кричать слабо, будто с зажатым ртом:
– Бегите, Юлия! Слышите? Он уже замучил кого-то, чтоб сунуть в свое дьявольское варево и сделать для вас мост в сонмище бесов. Слышите голос?
Я ничего не слышала, кроме шуршания клубящихся паров и грозного клекота близкой бездны. Однако после слов Агафангела мне вдруг в самом деле почудился слабый какой-то голосок, который таял и растворялся в бульканье и шуме.
– Душа погибла! О боги! Нет, две души! – метался Агафангел. Бек вдруг развернулся к нам, и я увидела, как он огромен, бесконечен и бесплотен в своем буром пурпуре. Он рос на глазах, как растет грозовая туча. Он схватил Агафангела громадной рукой, а тот был маленький, белый, бесформенный, как двухдневный котенок, и болтался, совсем как котенок, в костяных безжалостных пальцах.