Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Как непослушно ложится жизнь на подостланную дохлую бумагу, как развеществляется под пером и тем не менее каменеет! Где раньше размывало любые бере­га, теперь тщательно пролегает узкое русло в напуск­ных нарочитых излучинах, которых не замечал, проте­кая, и которые, наверное, навязала костяная память соглядатая, без обиняков и недомолвок. Первая карна­вальная поблажка; нетерпеливый побег в скорое юно­шество; крепкий конный контур деда среди астурских холмов; журавлиный отлет в плоскую синеву с жерновом наследной ненависти на шее, — это было, пока последний очевидец не смежил навсегда глаз, но не сходятся очертания черепков в рассыпанной детской угадайке, наше бледное больше не дышит, не шеве­лится наше сплюснутое. Даже если сощуриться, чтобы не замечать зазоров: отчего этот щуплый в лиловом на площади именно ты, если площадь застроена, прежнее платье истлело, и уже на ином, раздавшемся лице вос­ходят тусклые глаза старости? Как зябко сомнению и тесно в груди от тех, кто до тебя не дожил! И как пе­чально в конечном счете, что самых незабываемых уро­ков нам никто не задавал.

Я вновь сажусь за черепки и терпеливо складываю: топот, повод, хвост... В Календы апреля, неуязвимо для плоских сезонных острот, к нам прибыл отроду не ви­данный дед-кельтибер Лукий Бригаик.

Мы сидим, примеряясь к вечеру, под навесом на месте сосланной конюшни. Серый весенний дождь хлопочет на соломенном скате. Отец отставил кружку со стынущим тимьянным вином и вполуха внимает ученой глоссе Артемона, Юста неслышно поет над шитьем. С севера набегают голубые холмы покоя, и короткий жест в сторону невысокого орла над оливко­вой рощей раскалывается на сотни пристальных поз в медленном и вечном царстве Сатурна — так естествен­но воздвигает память это совместное сидение без тре­щины звука, как бы итог многодневных упражнений. Внезапный визг разводит наваждение: из сумерек сада вылетает лохматый любимец Луп и, бдительно выгнув бег дугой в нашу сторону, перемахивает плетень. Как остро дорожат напоследок глаза навсегда уходящим — мы с братом, в каком-то блаженном отчаянии, пере­глядываемся, без тени ненависти, впервые за много дней и, может быть, в последний раз. Если откинуться кру­то назад, видна тропа через овраг — со стороны дороги движутся семь всадников, четыре вьючных мула и се­рая лошадь на поводу в пестрой попоне. Дождь за не­надобностью прекращается.

Все задвигались, торопясь навстречу, — близнецы просто стремглав, а я, в спазмах достоинства, уступил было полкорпуса няне, но тотчас сторицей наверстал. Визит не постиг нас неожиданно, а последние два дня, после известия из Илерды, готовились уже вплотную. Этот дед, хотя и урожденный варвар, был лицом не без значения, через Агриппу стал известен Палатину и в этом качестве оказал нам возможную защиту от ревно­сти сатрапа; впрочем, издалека немудрено преувели­чить. У порога отец отстранил нас спокойным взгля­дом, меня бросило в краску, но чуждый стыда Гаий не погасил в глазах высокомерного любопытства.

Поглазеть, однако, было на что. Впереди, на пегом жеребце, высился оливковый от раннего загара иберский воин, пугало моего пращура, принятый сослепу за главного гостя, но безусловно моложе, сущий колосс по меркам своего малорослого племени — даже спе­шившись, он оказался немногим ниже себя конного, — мой дядя Секст Бригаик. В надраенных бронзовых поножах, с железным рельефом волчьего оскала по­верх плотной кожаной кирасы, с тонким копьем цель­ного литья и филигранной фалькатой на поясе, он слов­но сошел с вызубренных страниц Квадригария или Кенсора. Я потому и вхожу в несвойственные подроб­ности, что теперь в наших краях ничего подобного не встретишь, да и тогда в нем читался, пожалуй, некото­рый надрыв иберской архаики в ущерб пожалованно­му всадничеству с Апеннин. Его ровные черные воло­сы рассыпались по плечам; у остальных участников мас­карада, кроме коротко стриженного деда, они были гладко зачесаны и забраны сзади в сетки.

В сравнении с дядей дед Лукий был сама простота. Без броской грации в седле, в серой выцветшей лакерне, которая, распахнувшись, все же приоткрыла широ­кий испанский пояс с двойной серебряной пряжкой, он со вздохом отвел услужливые руки дворни и грузно соскочил наземь. Кто-то собирал поводья отправлять тяглый скот на виллу — у нас теперь недоставало места на такую экспедицию. Затем — хореография привет­ствия, поцелуи, тонкая смесь почтения и достоинства. Мы топтались в стороне, усердствуя стать объектом внимания, посильно украсить собой церемонию встре­чи. Лукий обернулся, не колеблясь выбрал меня и, нео­жиданно легко оторвав от земли, усадил в собственное седло, как на козлы, чтобы пристальнее вглядеться. Я поздоровался, гнусавя от смущения, и покосился на отца, но не нашел руководства в его ровной улыбке.

Нам постепенно становится тесно на этом испещ­ренном пространстве, скоро не хватит места выдохнуть. Маршрут отрочества стиснут в пучке параллельных, с флангов наваливают новые, и совестно оттолкнуть, потому что умершие и еще ожидающие участи велят засвидетельствовать присутствие, сапогом заклинива­ют щель будущего, чтобы хоть так не прекратиться. Кто впустил Постумия и шестерку стенографиста с полным подолом объедков? С какого черного хода заб­рел этот Диотим и, толком не оглядевшись, растаял в сумерках навеселе, в долгожданном войлочном чепце, с прибауткой Публилия в щербатой теснине пасти? Жизнь, начатая в одиночку, с годами разрастается в общественное поле, где всякий расторопный расстав­ляет межевые камни, выгуливает пердящий скот, топ­чет чужие дни и месяцы. В плотном легионе поселен­цев светятся редкие лица близких: вот навсегда девя­тилетний старший брат, вот мать и отец, вот мой таинственный дед Лукий.

Годами его бесспорное существование за длинной изгородью горизонта было для нас трюизмом, как не­обходимость четверки между пятью и тремя или реаль­ность родительного падежа, факт, с которым нечего делать. Рельефнее он стал проступать по смерти мате­ри, в неясной для меня тогда переписке с отцом по поводу аренды рудников и наследства. Чтобы этот ко­нец не повис в воздухе, объявлю наперед, что перего­воры ничем не увенчались; но у меня, накануне разлу­ки с родиной, выпала с ней замечательная встреча. Мне предстали гонцы сбывшегося сна, всадники, спетые в материнской легенде, мгновенно впитав потуги детс­кого воображения, и я, никогда таких не видевший, вдруг внушил себе, что знаю о них больше, чем позво­лено заподозрить, что они именно из той жизни, ка­кую им подобало приписать, еще не удающейся мне, мудрой и мужественной, затмевающей инфантильный лепет Вирия. Наутро, отбившись от обстоятельной Юсты, я выбегаю в сад, где богатырь Секст в бронзовой кирасе мышц окатывает себя ледяной водой из нимфея, а Лукий, поросший густой и неповоротливой тенью, лаконично окликает его со скамьи в проеме колонн. Словно причастные унесенной в могилу тай­не, они не прячут от меня своего иноречия, и я готов объявить собственную посвященность, напев то немно­гое, что уберег от матери. Но за годы внутреннего повторения это музыкальное заклинание облеклось сво­им частным смыслом, который было стыдно делить с посторонними — особенно с теми, кто мог вернуть ему первоначальную непритязательность.

Расположение к гостям не было всеобщим. Дядька предсказуемо двинул фаланги света противостать вар­варскому затмению, расчехлил Саллюстия, глазами звал отразить натиск, не смея в отсутствие отцовского изволения распорядиться гласно. Диалог с Персом, как я втайне прозвал меньшого брата, завела в окончатель­ный тупик ненаглядная серая лошадка, преподнесен­ная мне Лукием на второй день визита. С тех пор вся­кие бывали у меня под седлом, даже чистые арабы, но Кулхас, сокровище восхищенного отрочества, заранее и навек посрамил их безмозглую красоту. Наслышанный о секретах астурской дрессировки, я все же не мог отмахнуться от мысли о колдовстве, когда этот ладный конек, по звуку заученных наспех испанских команд, застывал на месте и трогался без поводьев, опускался подо мной наземь при виде воображаемого врага и бес­прекословно вставал в атаку. Я был форменным образом влюблен и ночами проникал в стойло преданного опале мерина делить с Кулхасом его чуткие сны. Но заготовленному перечню совместных подвигов не пред­стояло сбыться. В первый же месяц моего отсутствия кто-то из дворовых неумех опоил коня после долгой выездки, и ухищрения присланного Постумием хвас­туна коновала пошли прахом. Раба по моему настоянию клеймили и отправили на рудники, но вражеская кровь не остановит собственной.

Это здесь, пожалуй, и пролегло непоправимое, на­всегда стемнела стена между мной и братом. Раньше, пускай все реже, в ней попадались прорехи и недо­смотры, бывало, мы часами предавались безотчетному ребячеству, великодушно ссыпали победителю сладкие трофеи, сдавали, не ропща, города и твердыни с тем лишь, чтобы внезапно наткнуться на исходный пункт и, встрепенувшись, замереть в грозном всеоружии. Серый Кулхас положил конец промежуткам мира, хотя Персу не пришелся впрок и отставной мерин — он был еще мал для верховой езды, да и впоследствии не особенно стремился.

Странно, что кончина Каллиста, в чем-то нас урав­нявшая, тоже ничего не наладила. Все уже слишком определилось, он видел во мне теперь не друга игр, а досадное препятствие собственной безуспешной био­графии. С тех пор, за годы истекшего существования, я воплотил в нем все пошлое зло мира и уже не впра­ве, на рострах зрелости, входить в его детские обсто­ятельства, чего не умел в разгар событий, но теперь не спросить миновавшее исчадие, в чем когда-то ока­зался неправ.

Ехидное хихиканье в затылок отрывает от созерца­ния героического дяди. На качелях, как по обе сторо­ны зеркала, сидят Перс с Лукилией, уперев в меня четыре одинаковых прозрачных глаза. Не отводя сво­их, юный негодяй разжимает клешню и беспощадно щиплет сестру за ягодицу, она испускает искренний вопль боли, но сидит смирно и не отрываясь пялится на меня. Чувствуя адресованную себе издевку, но не постигая механизма, я тоже не уступаю в оптическом поединке. Вялые локоны брата усердно взбиты няней под Александра, он намерен в скором времени нра- питься женщинам, и я, кажется, понимаю, кто пал первой жертвой.

В третий день Нон мы давали несвойственный для себя званый обед — может быть, первый после моего охотничьего апофеоза. Консульское место, прежде в шутку жалуемое Постумию, на сей раз занял квайстор Граний — не отличать застолье чином, а потому, что был, при всей скромности выбора, пристойнее прочих для казенных надобностей деда, которого и поместили слева. Оба, и Лукий, и Секст, были теперь в пример­ных тогах, без иноземных регалий — только узел волос в сетке изобличал чужака. Его латынь, впрочем, не ус­тупала моей, а деду вынужденное немногословие сооб­щало ту веселую солидность, которую отмечал впос­ледствии мой бедный друг, еще до нисшествия суме­рек, в халдейских старцах и гюмнософистах с Инда.

Поделиться с друзьями: