Простодушное чтение
Шрифт:
В этой сцене та же самая Агнесса, которая когда-то в своей шестикомнатной квартире правительственного дома на набережной утешала и ободряла потерявшего голову от страха, от не отпускавшего его ожидания ареста мужа… Такое дано не каждому – дойдя до края, найти силы, чтобы своим теплом, и в прямом и в переносном смысле слова, отогреть другого.
Откуда такие силы, такая человеческая щедрость в женщине, только и порхавшей дотоле стрекозой на вечном празднике жизни? Можно отмахнуться от этого вопроса словами: от природы. Ну а природа такая откуда? Я понимаю, что на подобные вопросы ответить, наверно, вообще невозможно. Но поразмышлять можно. Во всяком случае, книга Яковенко провоцирует. Возможно, загадка человеческой несокрушимости Агнессы в том, что ее связи, скрепы, соединяющие с жизнью, изначально были естественными, здоровыми: она любила мужа, любила приемную дочь, любила просто жизнь. В ней как бы инстинктивно жило знание того, что дар счастливой жизни, дар радости, здоровья, красоты – есть ценность сама по себе. Ценность, которой надо дорожить, которую надо оберегать. Вот этот опыт нормальной жизни и наделил ее в свою очередь крепостью и устойчивостью. И может быть, продолжим дальше, как раз красота, внутренняя свобода, умение позволить себе жить, то есть, грубо говоря, быть красивым, здоровым и богатым, и при этом не мучиться ежеминутно сознанием преступности своей жизни, а отдаваться ей целиком, и закаляет человека. Может быть, потому так и притягательна для всех нас красота, здоровье, радость, что в них явлена некая форма высшей нормальности человека. Для нас привычнее считать, что душу закаляет и очищает страдание, усилие преодоления, но, может быть, опыт здоровой и счастливой жизни выпрямляет и закаляет человека. А может быть, даже и вернее, и быстрее, и надежнее?
Воспоминания Агнессы Мироновой естественно встают в ряд с воспоминаниями Евгении Гинзбург (очень любимыми ею), Ольги Слиозберг, авторов мемориальской серии коллективных сборников «Театр ГУЛАГа» и «Женщины в лагере». Мы уже можем говорить о существовании целой лагерной литературы, написанной женщинами, и о некоторых ее специфических особенностях. Это отдельная тема, здесь не место говорить о ней подробно – только одно впечатление. Женщины в своих воспоминаниях иногда кажутся в чем-то мудрее мужчин. При том, что в их воспоминаниях больше внимания к быту, к частностям, им, как это ни странно, бывает легче выйти к проблемам бытийным. Может, это оттого, что женщина вообще стоит ближе к природе. Но и среди женских воспоминаний о лагере рассказы Мироновой стоят немного особняком. Агнессе, в отличие, скажем, от Ольги Слиозберг, не пришлось переживать тяжелого внутреннего кризиса, связанного с крахом иллюзий и трудным обретением новых внутренних опор. Природа той силы, что загнала ее в лагерь, становится ясна Агнессе при первом прикосновении, потому что критерием оценки у нее всегда являлся все тот же инстинкт живой жизни. Может, потому она вообще не знает рефлексии, потому ее выводы просты и очевидны. Во всяком случае, она не знала долгих и мучительных размышлений чистых и искренних людей, пытавшихся уговорить себя на понимание и на приятие действительности. Она никогда бы не написала слов, которые оставил в своем дневнике ее третий муж, бывший генерал, затем крупный киноработник, разведчик Михаил Давыдович Король:
«Благословен день моего ареста как начало очищения и подготовки к новой жизни, благословляю свои одиннадцать лет тюрем и лагерей – как начало моего возрождения, без этих испытаний я бы прожил свою жизнь с душевной мутью, в тумане, с неясными мыслями и ошибочными заповедями!»
Путь к сущему в жизни у самой Агнессы был более прям, короток и, главное, естественен. Она инстинктивно знала, что вокруг идет тотальная бандитская разборка. Она способна сокрушаться по судьбам умирающих от голода карагандинцев или истреблению в Киеве неповинной, как она почувствовала с самого начала, украинской интеллигенции, но террор в своей среде она воспринимает почти как некую данность, как неизбежное условие существования этих людей. Для того чтобы понять происходящее в Кремле, ей не нужны долгие размышления и бессонные ночи. Разумеется, ни Агнесса, ни даже муж ее не знали до конца очень много. Но этого знания Агнессе и не нужно было, никаких иллюзий по поводу тогдашних вождей у нее не было и быть не могло изначально – она их видела:
«Ежов, который занесся так высоко, воображал, наверно, что вершит судьбы всех и вся… нам казалось, что Ежов поднялся даже выше Сталина… Сталин вызвал Берию с Кавказа и сделал его заместителем Ежова. И стало происходить что-то странное. Ежов сидит у себя в кабинете, а все сотрудники, вот уж, действительно, крысы с тонущего корабля, его избегают, как зачумленного… Затем его назначили наркомом речного транспорта. Он, ничтожество, не мог понять, куда, как растерялась его власть, не мог примириться, сходил с ума, психовал… Потом его и оттуда сняли. Впоследствии он был расстрелян, но не сразу».
Лагерь для Агнессы был ударом извне, как наводнение, пожар, стихийное бедствие, ужасное, но которое надо просто пережить, перетерпеть. Вопрос о необходимости что-то изменить в себе перед ней не стоял. И она переживает, сообразно своей природе жизнелюба. Возможно, природа силы Агнессы была в том, что она никогда не боялась жить; то есть она не откладывала самую жизнь для борьбы за нормальную жизнь, не ждала, затаившись, когда же наконец пройдет очередная полоса нежитья, чтобы уж потом-то и зажить в полную силу; она позволяла себе жить здесь и сейчас – с этим мужем (палачом и жертвой одновременно), среди этих людей, в этой квартире, на этих цепенящих холодком кремлевских приемах, на этих курортах, и даже в лагере – жить и счастливо любить друга по несчастью. Она всегда жила как бы с некой подсознательной верой в то, что сама по себе живая жизнь имеет высшее право на себя и, более того, имеет способность защитить человека от любой нечисти. Вот эта инстинктивно выбранная ею модель поведения, может быть, лучшая и достойнейшая, на которую способен человек.
Я не собираюсь здесь идеализировать фигуру Агнессы Ивановны Мироновой. Были и у нее свои слабости, и было, наверно, многое в характере, во взглядах, что раздражало близких ей людей. Есть об этом и в книге Яковенко. Но тут очень полезно было бы вспомнить бессмертное: ах, «если бы губы Никанора Ивановича да приставить к носу Ивана Кузьмича»… Да, она была вот такая – со своими слабостями, но и со своим поразительным и прекрасным даром жизни. И слава богу, что такие бывают.
Любовь по e-mail
Вера Павлова. «Не знаю, кто я, если не знаю, чья я». Стихи // «Знамя», 2005, № 2
Цикл «Не знаю, кто я, если не знаю, чья я» из тридцати двух стихотворений (книга, по сути) Веры Павловой в февральском «Знамени» провоцирует на медленное чтение, точнее – чтение стихов с комментарием.
Я начну с одного из самых пронзительных и самых рискованных стихотворений:
Поцелуи прячу за щеку —
про запас, на случай голода.
С милым рай в почтовом ящике.
Ящик пуст. Молчанье – золото
предзакатное, медовое…
На твоей, моей ли улице
наши голуби почтовые
все никак не нацелуются?
Рискованное оно потому, что в нормативном восприятии павловские голуби неизбежно встанут в ряд с засахаренными голубками из приблатненных дворовых романсов («тише-тише, голуби целуются на крыше!»). А процитированные строки так же, «по умолчанию», будут отнесены к эстетике жеманно-чувствительного (девичьи альбомы, тюремные наколки и проч.). Ну а внутренней опорой для подобного прочтения станет соседство с голубками других клише: «рай с милым в…», «молчанье – золото». И уже бессмысленно будет что-либо говорить о холодке экзистенциального ужаса, которым тянет от процитированных строк, бессмысленно объяснять, почему это стихотворение развивает основной мотив этого цикла, начатый первым его стихотворением:
…боль выжигала свою причину
льдом каленым, соленым железом,
разум мутило, душу сводило,
союз веревки и табуретки
казался выходом…
Но хватило одной таблетки, одной таблетки.
Здесь можно было бы сказать, что поэтические штампы Павлова грузит смыслом, противоположным традиционно закрепленному. И это будет верно. Верно, но слишком упрощенно.
Можно сказать (для особо чутких), что стихотворение – про умирание любви. Но и это будет упрощением, потому как любовь всегда, уже с самого начала, несет в себе собственную смерть.
И если быть точным, следует сказать, что это стихи о самой природе любви. Но сказать так – ничего не сказать.
И все-таки попробуем.
Это стихотворение про вступление в «райский ад» любви, обогащенной (отягощенной) новой ее формой: любовной перепиской по e-mail. Эмоциональный накал такой переписки невозможно сравнить с тональностью обычной, относительно неторопливой, почтово-бумажной. Хотя бы потому, что переписка по e-mail не терпит пауз, она провоцирует на немедленный ответ. То есть ограничивает возможности сосредотачиваться, выбирать момент душевного расположения для писания письма. Письменное сообщение синхронизировано с реальной жизнью вашего чувства. И, соответственно, переписка эта не терпит приблизительности («Слово, единственное, как электронный адрес: / Ошибся буковкой – не дождешься письма…» – из книги «Вездесь»). В переписке по e-mail обнажаются все неписаные законы любовной переписки, в которой каждое письмо – вопрошание и ответ на вопрос: «ты еще любишь? ты еще здесь?». И здесь не соврешь, даже если очень захочешь. Про «соврешь» – очень важно, потому как в переписке этой присутствуют (всегда) два слоя неправды: одна – полуосознанная, простодушно-лукавая, для адресата, в которой каждый из пишущих выстраивает свою версию любви. Ну а вторая неправда – бессознательная (и потому сокрушительная) – это когда пишущий обманывает сам себя. Но себя обмануть легче, чем адресата, для которого накал заочного диалога делает внятным все обмолвки, несостыковки и противоречия, умолчания, паузы, сбои дыхания, а невольные проговорки всегда красноречивее и убедительнее деклараций.
И весь этот «райский ад» помещается Павловой в почтовый ящик, который (ящик) никогда не безмолвствует, даже выдавая сообщение «Здравствуйте NN! Для Вас нет новых писем». Это ведь тоже послание, только с уже минусовым содержанием.
Вот таков он – «рай с милым в шалаше» («С милым рай в почтовом ящике») в поэтическом мире Веры Павловой.
Ну а если мы обратимся уже к художественной манере поэта, то перед нами характернейший для автора способ обработки языкового клише, один из, так сказать, фирменных знаков ее поэтики.