Простодушное чтение
Шрифт:
Санька лукавит (сознательно или бессознательно), как бы не понимая, что сказанное им и есть новая идеология, то есть определенный результат размышлений и анализа, выстраивание выбранных понятий (почва, судьба, любовь и т. д.) в некую систему, которая, в свою очередь, предполагает вполне определенные действия. Это уже догма. Вовлеченность в действие для Саши словно лишает его права на сомнения и размышления. На резонный вопрос милиционера: а зачем вы все разгромили, «вы это строили, чтобы ломать?» – он отвечает презрительным молчанием. Ну а разговор, который затеяли с ним «либерал» и «патриот», он прерывает фразой «Как вы остоебали!», встает и уходит. Не о чем мне с вами говорить. Это не поза. Это органика.
Для Саши и его соратников революционная деятельность, по сути, – процесс самодостаточный. Это форма противостояния «вероломству», жестокости, лживости нынешних властей России, с одной стороны, и нынешней спячке и общественной апатии – с другой. То обстоятельство, что «союзники» расплачиваются за свои действия арестами, тюрьмами, избиениями, наделяет их ощущением морального превосходства.
Саша чувствует себя эманацией неких глубинных, еще не осознанных российских ожиданий, так сказать, народных чаяний. И потому нелепо морочить себя умствованиями – они, «союзники», проявление некой «непосредственной моторики русской жизни».
То, что в этом отчасти агитационном идеологическом романе нет описания платформы «союзников», не означает отсутствия каких-либо политических ориентиров у Саши. Читателю предоставляется возможность вычитывать ее из самой личности героя. Вот Саша плачет счастливыми слезами, досматривая фильм «Чапаев», а вот на митинге оппозиции он морщится от надоевших лозунгов, и глаз его отдыхает на «мягко улыбающемся лице Ленина» и «спокойном лице преемника Ильича <… > в фуражке и в погонах генералиссимуса». Или – герой рассматривает семейные фотографии:
«Вот это большое фото часто поражало Сашу: 1933 год, деревенские девушки сидят группой, их около двадцати. Девушки холеные, можно сказать – мордатые, одна другой слаще. Но ведь – коллективизация, работали за галочки»;
«А вот и дедушка, с другом, 1938 год. Лица ясные, глаза широко раскрыты, суровые мужские полуулыбки.
Командирские часы на руке деда, огромные, выставлены напоказ. Товарищ полукавказской внешности, но достойный такой кавказец, яркий, весь – вспых, точно неведомым образом отразил фотовспышку. 1938 год. Чего улыбаются? Хорошо им. Довольны, что фотографируются; впереди – жизнь».
То есть герой, похоже, всерьез полагает, что свидетельства историков о голоде в деревенской России в начале 30-х и констатация того, что большевики последовательно уничтожали русское крестьянство как опасный их режиму «мелкобуржуазный» класс, – что все это нынешняя либеральная пропаганда. И что террор 1937 года коснулся исключительно либеральной интеллигенции и некоторых слоев тогдашней политической элиты, а оставшихся безгласными в мемуарной литературе миллионов «обыкновенных людей», расстрелянных или пошедших по лагерям, как бы и не было вообще. Уже по этим приметам мы можем выстраивать политические ориентиры Саши: возвращение в счастливое (как искренне полагает герой) советское прошлое, только обустроенное новыми, «самыми лучшими людьми».
То, как приходит Саша к «революционной идее», прописано в романе достаточно подробно. Саша изначально, еще до смерти отца, чувствует в себе «комплекс безотцовщины» – его рано умерший отец, институтский преподаватель, жил, внутренне отделившись от сына, душу отводил в пьянстве. Родства с ним Саша не чувствовал и в детстве. Мать же он полюбит, точнее, начнет жалеть позже – как «простую, в сущности, женщину», которая не сумела даже от армии его откосить. Детская угрюмость возрастает с годами, переходя в подростковую, отчасти капризную, мизантропию: мир не таков, как мне хочется, так пусть плохо будет миру. Выразительны в этом отношении сцены похорон отца, состоявшихся еще до вступления Саши в партию. Герой здесь – во власти бытового жгучего раздражения, обиды на жизнь, «унизившей его» смертью отца. Вот степень этого раздражения: автобус с гробом застревает в автомобильной пробке —
«стукнулись два автобуса. У дороги стояли пассажиры. Асфальт был посыпан стеклом. „Скорой“ не видно, – приметил Саша. Никто не погиб и даже, видимо, не был ранен. Саша испытал почти жалость, что никого не убило».
Вместо скорби, вместо того великого и страшного, что опускается на человека в момент смерти близкого, – какое-то, до поры скрытое, мстительное чувство и потребность расквитаться с миром.
И вот эта рано обозначившаяся отторгнутость от мира постепенно перерастает в мизантропию вызревшую, черную, угрюмую, почти агрессивную:
«Саша был готов ударить и убить любого, и оттого улыбка его была несказанно легка»; «Мужик ежеминутно цыкал зубом. <…> Захотелось взять мужика за спутанные вихры на затылке и попросить: „Не цыкай“, предварительно ударив башкой о лобовуху»; «Сосед за стеной кашляет так отвратительно гулко… Вот так кашляет сосед, убил бы его»
и т. д.
Саша находится в постоянной обороне от мира. Связь с жизнью как бы истончается до предела, от жизни Саша испытывает почти метафизическую тошноту. И полноту ощущения жизни он восстанавливает с помощью алкоголя. Количество выпитой водки на протяжении романа выглядит устрашающим, но это не патология или распущенность – это обозначение той степени напряжения, в котором постоянно находится герой, и, шире, – драматичности его внутреннего конфликта с жизнью. Изгоем Саша ощущает себя везде:
«Он шел по городу, чувствуя, что улицы и площади ненавидят его».
Или:
«Купил в ларьке пива и выпил на холоде, почти всю бутылку. Смотрел на людей, людям было весело. Они проходили мимо, смеясь, забегали в кафе, выходили оттуда разогретые, улыбающиеся. Саша вдруг поймал себя на том, что пытается лицом повторить форму той или иной примеченной им улыбки, – сделать такое же счастливое лицо. И не получается у него».
Это психологическое состояние постоянной обороны от окружающего мира и жажда самоутверждения накладываются у Саши на обстоятельства внешние, вполне реальные – на ложь политиков, двусмысленность правительственных заявлений, скудеющую, замирающую жизнь вокруг; на боль, которую он испытывает, глядя на мать, безответную, всегда усталую, работающую в «заштатной санчасти» медсестрой и не имеющую возможности купить даже нормальные зимние сапоги, на картины вымирающей деревни. На апатию и соглашательство «независимых интеллектуалов». Он, естественно, ищет тех, кто так же остро чувствует уязвленность своего человеческого достоинства, но при этом не просто страдает, а имеет смелость противопоставить себя миру. Таких людей он находит в партии.
От комплекса ущемленности до комплекса превосходства тут очень близко. Показательна в этом отношении метаморфоза, которая происходит с Сашей в поезде, когда он с фальшивыми документами едет в Ригу. Сначала он чувствует крайнюю подавленность, он ежеминутно ждет ареста. Но вот Саша получает в руки оружие. И тут же испытывает мгновенный прилив силы – он идет по проходу вагона, «быстрый, подвижный, внимательный, внутренне агрессивный», «пистолет дополнил его то ли душевный, то ли телесный вес до необходимой тяжести». То есть комплекс супергероя напрямую связан здесь с комплексом неполноценности. И героя постоянно переносит из одного состояния в другое. Эта душевная маета, сочетание наивности и высокомерия, слабости и подлинной силы работает в романе на подлинность образа.