Пройти сквозь стены. Автобиография
Шрифт:
Путешествия всегда были для меня афродизиаком. Но эта последняя связь, родившаяся на задворках темной экстравагантности Нича, слилась в моем мозгу с моей работой и проникла под кожу. Той осенью Урсула Кринцингер снова пригласила меня в Австрию, на этот раз в свою галерею в Инсбруке, где я поставила новый перформанс, который назвала «Томас Липе [2] ». Инструкция гласила:
МАРИНА АБРАМОВИЧ
ТОМАС ЛИПС
Перформанс
Я медленно съедаю 1 килограмм меда серебряной ложкой.
Я медленно выпиваю 1 литр красного вина из хрустального бокала.
Правой рукой я разбиваю бокал.
Бритвой я вырезаю на своем животе пятиконечную звезду.
Я жестоко хлещу себя кнутом до тех пор, пока не перестану чувствовать боль.
Я ложусь на крест из ледяных кубов.
Нагреватель, направленный на мой живот, заставляет вырезанную на моем животе звезду кровоточить.
Все мое остальное тело замерзает.
Я лежу на ледяном кресте 30 минут, пока публика не прервет перформанс, убрав из-под меня ледяные блоки.
Продолжительность: 2 часа
1975
Галерея Кринцингер, Инсбрук
2
В русскоязычной среде этот перформанс также переводится как «Губы Томаса» (например, такой перевод был использован во время ретроспективы Марины Абрамович в Музее современного искусства «Гараж» в 2011 году) или «Уста Святого Фомы» (такой перевод использован в русскоязычном переводе книги Эрики Фишер-Лихте «Эстетика перформативности»).
Когда я хлестала себя, брызги крови разлетались повсюду. Боль была невыносимой сначала. А потом просто исчезла. Боль была словно стена, сквозь которую мне нужно было пройти, чтобы оказаться по другую сторону.
Спустя несколько минут я лежала на ледяных блоках, выложенных в форме креста. С потолка на тросах свисал обогреватель. Он висел ровно над моим животом, разогревая вырезанную звезду и заставляя ее кровоточить. А в это время вся спина у меня замерзала. Лежа на кресте, я чувствовала, как кожа приклеивается к кресту. Я старалась дышать так медленно, как могла, и совсем не двигаться.
Так я пролежала полчаса. Кринцингер была известна экспонированием экстремальных работ – венских акционистов и других художников – люди, приходившие в ее галерею были непростыми. Но даже для них «Томас Липе» оказался запредельным. Вали Экспорт, австрийская художница перформанса вместе с парой других зрителей выскочила, накрыла меня курткой и стащила со льда. Меня нужно было срочно вести в больницу, не из-за раны на животе, а из-за глубокого пореза на руке, который я получила, когда разбивала бокал. Мне потребовалось наложить 6 швов. Из-за всех остальных сильных ощущений, вызванных во мне перформансом, я даже не заметила этого пореза.
На мой двадцать девятый день рождения, 30 ноября 1975 года, в мой большой деревянный почтовый ящик в квартире матери пришло письмо. Это было приглашение от амстердамской галереи Де Аппл с предложением создать перформанс для программы голландского телевидения Beeldspraak (Метафора). Уже в третий раз галерея приглашала меня показать свой перформанс, и в те дни это было редкостью. Тогда, как и сейчас, миром искусства управляли деньги, а искусство перформанса нельзя было продать. Галереей Де Аппл управляла женщина по имени Вис Смалс, и Вис была кем-то вроде визионера. Она первой привезла в Европу перформансы Вито Аккончи, Джины Пан, Криса Вердена и Джеймса Ли Байерса. Спонсировало ее голландское правительство (как и ту телевизионную передачу), поэтому деньги не были проблемой.
Галерея прислала мне билет на самолет, и в начале декабря я отправилась в Амстердам. Вис встретила меня в аэропорту с немецким художником, который называл себя Улаем. Он будет моим гидом пока я здесь, сказала она мне, он также будет мне помогать с перформансом «Томас Липе», который я решила воспроизвести для голландских телекамер. Я пристально смотрела на него – он не был похож ни на одного человека, которого я встречала ранее.
Улаю (его настоящее имя, как я потом узнала, было Франк Уве Лейсипен, но он никогда его не использовал) было чуть больше тридцати, он был высокий и стройный с длинными развевающимися волосами, которые он собирал назад и закреплял двумя палочками для еды – последнее сразу обратило на себя мое внимание, потому что я делала ровно так же. Но еще более интересным было то, что половины его лица были разными. Левая сторона была гладко выбрита и напудрена, с выщипанной бровью и ярко красной помадой; правая же сторона была в щетине и немного засаленной, с обычной бровью и без макияжа. Если смотреть на каждую из сторон сбоку, впечатление было совершенно разным: с одной стороны вы бы видели женщину, а с другой – мужчину.
Он жил в Амстердаме с конца шестидесятых, рассказал мне Улай, он делал полароидные снимки и обычно снимал себя. Для автопортретов он обычно использовал свою женскую половину лица, парик из длинных волос и много макияжа, включая накладные ресницы и ярко-красную помаду. Свою мужскую сторону лица он не трогал. Это мне тут же напомнило Томаса Липса.
Но совпадения, как я потом узнала, только начинались.
После исполнения «Томаса Липса» в Де Аппл Улай очень нежно позаботился о моих ранах, обработав их антисептиком и наложив повязку. Мы улыбнулись друг другу. Потом мы вместе с Вис, несколькими людьми из галереи и телевизионной командой пошли на ужин в турецкий ресторан. Мне было спокойно и комфортно со всеми. Я говорила о том, как хорошо, что приглашение Вис пришло в мой день рождения – почти впервые что-то хорошее случилось в мой день рождения, сказала я им.
«А когда у тебя день рождения?» – спросил Улай.
«Тридцатого ноября», – ответила я.
«Не может быть», – сказал он. «У меня тоже».
«Не может быть», – сказала я.
Он достал из кармана записную книжку и показал мне, что страница с тридцатым ноября вырвана. «Я делаю это каждый год на свой день рождения», – сказал он.
Я, не отрываясь, смотрела на этот маленький блокнот. Я так ненавидела свой день рождения, что всегда вырывала страницу с этой датой из своего ежедневника. Теперь я достала свою записную книжку из кармана. Там была вырвана та же страница. «Я тоже», – сказала я.
Теперь Улай, уставившись, смотрел на меня. В ту ночь мы пошли к нему и не вылезали из постели следующие десять дней.
Наша невероятная сексуальная химия была только началом. Общий день рождения был больше, чем просто совпадение. С самого начала, мы дышали одним воздухом, а наши сердца бились в унисон.
Мы заканчивали предложения друг друга, точно зная, что имел в виду другой, даже во снах. Мы разговаривали друг с другом во сне, в полусне, просыпались и продолжали разговор. Если я ранила палец слева, он ранил палец справа.
Этот мужчина был всем, чего я хотела, и я знала, что он чувствовал то же самое.
В те дни мы делали друг для друга открытки – повода не было, единственным поводом было то, что мы были безумно влюблены. На моей, адресованной ему, было написано по-французски «Для моей любимой русской собаки», потому что Улай мне всегда напоминал красивую русскую борзую, длинную, худую, элегантную. Его открытка мне гласила на немецком: «Моему любимому чертенку». И это было невероятно, Улай никак не мог знать, что мать наряжала меня в костюм черта на детские праздники.
Конечно, это было любя, и с его, и с ее стороны.
А еще раньше в медицинском музее он нашел старую жуткую фотографию скелетов сросшихся близнецов, и ее мы тоже превратили в открытку – идеальный символ нашего физического и душевного слияния.
Примерно в то же время, когда я получила приглашение в Амстердам, меня также пригласили принять участие в фестивале искусств в Копенгагене. Я уехала, с неохотой оставив своего нового возлюбленного, но пообещав ему скоро вернуться. На Шарлоттенбургском фестивале я показала свой новый перформанс. В нем я сидела обнаженная перед аудиторией, держа металлическую щетку в одной руке и металлическую расческу в другой. Целый час я расчесывала свои волосы так усердно, как могла, до боли, выдергивая целые пряди волос, царапая лицо и все время повторяя: «Искусство должно быть красивым, художник должен быть красивым». Перформанс записывался на видео: это было мое первое видео.
Эта работа была глубоко ироничной. Мне так надоела установка Югославии на то, что искусство должно быть красивым. Друзья семьи подбирали картины под ковры и мебель – мне вся эта декоративность казалась профанацией. В деле искусства единственное, что имело значение для меня, – смысл работы. Весь смысл «Искусство должно быть красивым, художник должен быть красивым» был в том, чтобы разрушить образ красоты. Я верила, что искусство должно беспокоить, искусство должно задавать вопросы, искусство должно предугадывать будущее.