Пройти сквозь стены. Автобиография
Шрифт:
Тогда мой отец сделал нечто, что глубоко впечатлило меня. Красивый, в своем плаще и шейном платке, с чудесно убранными волосами он встал посреди площади Маркса и Энгельса и публично отрекся от своего участия в коммунистической партии и югославской красной буржуазии и всего, что за ней стояло. В кульминационный момент своей речи он выбросил свой партийный билет в толпу – удивительный жест. Все неистово аплодировали. Я им так гордилась.
А мать в то время не одобряла никакие формы протеста – ни его, ни мои.
На следующий день какой-то солдат принес отцу его партийный билет, сказав, что он понадобится Войо, чтобы продолжать получать пенсию.
Студенты составили петицию из двенадцати пунктов и хотели, чтобы правительство ее удовлетворило, в противном случае мы обещали выйти на баррикады. Мы требовали свободы прессы и свободы самовыражения, полной занятости, повышения минимальной оплаты труда и демократических реформ коммунистической лиги. «Привилегии должны быть ликвидированы в нашем обществе», – провозгласили мы. «Культурные отношения должны быть такими, чтобы любая их коммерциализация была исключена, а также должны быть созданы такие условия, в которых культурные и творческие средства доступны всем», – требовали мы.
Под последним требованием подразумевалось создание студенческого культурного центра. Для него мы хотели получить здание на проспекте Тито, где тайная полиция играла в шахматы, а их жены в шелковых платках занимались рукоделием, сплетнями и смотрели фильмы. Очень впечатляющее здание, выглядело оно как замок с большой красной звездой на крыше и огромными портретами Тито и Ленина в фойе.
Мы ждали ответа Тито на петицию. Наконец, утром 10 июня было объявлено, что в три часа Тито выступит с заявлением. В десять утра того же дня прошла встреча представителей всех университетов. Я шла на встречу с мыслью, что, если наши требования не будут приняты, мы пойдем до конца. Это означало баррикады, стрельбу, серьезную конфронтацию с полицией и даже смерть для кого-то из нас. Вместо этого все, о чем шла речь на встрече, была вечеринка, которую мы закатим после речи Тито! Они обсуждали, кто будет петь, кто закажет еду. Я тогда сказала: «Как мы можем планировать вечеринку, если мы не знаем, что скажет Тито?». На меня все посмотрели как на полнейшую идиотку. Мне сказали: «Не будь наивной. Неважно, что он скажет. Все кончено». Я спросила: «О чем вы?». Я не могла в это поверить. Они были готовы принять все, что он предложит, даже если бы он не предложил ничего. Это означало, что все было фикцией, бесполезным упражнением. Я чувствовала себя преданной.
Я вернулась в академию и стала ждать. В три часа Тито выступил с воодушевляющей и очень умной речью. Он оценил вовлеченность студентов в политику (связав это со своей доктриной «самоуправления»). Он в два раза увеличил минимальный размер оплаты труда (с 12 до 24 долларов в месяц) и принял четыре пункта нашей петиции, включая студенческий культурный центр, которого мы требовали.
Студенческий совет, готовый принять любое дерьмо, подсунутое Тито, был в восторге. Студенты освободили оккупированные здания университета и под залпы салюта в ночном небе триумфально прошествовали по Белграду. Чувствуя все, что угодно, но не триумф, я выбросила свой билет в огонь и смотрела, как он сгорал дотла. Неделю спустя я увидела отца на улице с красивой молодой блондинкой, которая потом стала его второй женой. Он сделал вид, что меня не заметил. Следующие десять лет я его не видела.
После демонстраций мы начали собираться с еще пятью студентами академии, неформально, но регулярно, разговаривать об искусстве и жаловаться на искусство, которое преподавали нам в академии. Все они были парнями, их звали Эра, Нэша, Зоран, Раша и Гера. Мы встречались в академии (несмотря на уступку Тито, тайная полиция и их жены не спешили освободить свой социальный центр), мы пили кофе, еще больше кофе и взбудораженные им говорили и говорили, иногда ночи напролет, со всей нашей юношеской страстью и силой.
Это было единственным временем в жизни, когда я была по-настоящему счастлива. Я просыпалась утром, шла в студию и рисовала, встречалась с ребятами, разговаривала, потом шла домой, всегда к 10 вечера, просыпалась на следующий день и делала все заново.
То, о чем мы вшестером разговаривали, выходило за границы рисования, это было про возможность поместить саму жизнь в искусство.
Мои рисунки автокатастроф продолжали меня фрустрировать. Какое-то время на очень больших, по полквадратных метра, полотнах я начала рисовать облака. Не реалистичные облака, но нечто их символизирующее, вроде тяжелых форм в виде арахиса, парящих над монохромными полями. Иногда в этих полях появлялось тело: обнаженное тело пожилой женщины, позировавшей в академии, всегда изображаемое сзади. Иногда она превращалась в пейзаж. Это было похоже на мои фантазии наяву, когда я была девочкой, о том, что вся вселенная, все, что мы знаем, лишь галька в каблуке ботинка космической толстой женщины.
На Западе вместе с революциями в политике и популярной музыке значительно изменилось искусство. В 1960-х новый авангард начал отвергать старую идею искусства как товара, как скульптур и картин для коллекционирования, новые идеи концептуального искусства и искусства перформанса входили в моду. Некоторые из этих идей просочились в Югославию. Моя маленькая группа из шести человек обсуждала концептуалистов в США (где Лоуренс Вайнер и Жозеф Кошут создавали работы, в которых слова были так же важны, как и объекты), Арте Повера в Италии, претворявших обыденные объекты в искусство, антикоммерческое антихудожественное движение Флюксус в Германии, звездами которого были провокационные художники перформанса и хепеннинга Йозеф Бойс, Шарлотта Мурман и Нам Джун Пайк. В Словении была группа ОХО, отвергавшая искусство, существующее в отрыве от жизни: они верили, что любая часть жизни может быть искусством. Они делали перформансы еще в 1969 году: в Любляне художник по имени Дэвид Нэц создал работу «Космология», в ней он лежал в круге на полу, прямо над его животом висела лампочка, и он пытался дышать в унисон с вселенной. Некоторые участники группы приехали в Белград рассказать о своих убеждениях; я выступила с высокой оценкой их деятельности.
Их пример вдохновил меня. В 1969 году я предложила белградскому центру молодежи идею своего первого перформанса. Он предполагал участие публики и назывался «Приходите постирать со мной». Идея была в том, чтобы поместить раковины для стирки в галерее центра молодежи. Пришедшие зрители снимали бы свою одежду, а я бы стирала, сушила и гладила ее. По возвращению одежды посетители могли одеться и уйти чистыми в буквальном и переносном смысле. Центр молодежи не принял мою идею.
В следующем году я предложила им другую идею: я стою перед публикой в своей обычной одежде и постепенно меняю ее на ту, что покупала мне мать: длинная юбка, толстые колготки, ортопедическая обувь, гадкие блузки в горошек. Потом я прикладываю к голове пистолет, в барабане которого только один патрон, и нажимаю на курок. «У этого перформанса два возможных завершения, – писала я в предложении. – И если я выживу, моя жизнь начнется заново».
И снова моя идея была отвергнута.
На последнем курсе академии я влюбилась в одногруппника. Неше было тридцать, у него были светлые, песочного цвета волосы, брови вразлет и странные острые драматические черты лица – он напоминал персонажа из фильмов Ингмара Бергмана. Он был очень талантлив; его ум работал необычным образом. Для арт-фестиваля в местечке Грознян на склоне холма Неша повесил на восходе на главной площади города красный холст и назвал это «Красная Площадь / Квадрат» (игра слов в английском, площадь и квадрат обозначается одним и тем же словом – Прим. пер.). Его идеи для меня были самыми сексуальными. Мы начали проводить время вместе, но я по-прежнему должна была быть дома к десяти – не самый лучший фундамент для отношений.
Я окончила академию весной 1970 года, получив 9,25 балла из 10. Мой диплом наделял меня правом «называться профессиональным академическим художником, а также всеми правами, с этим связанными». Это был странный и неоднозначный комплимент (и до конца своих дней моя мать сводила меня с ума, подписывая письма в мой адрес «Марине Абрамович, академическому художнику»); тем не менее это вдохновляло меня рисовать, по крайней мере, еще какое-то время.
Вскоре после выпуска я отправилась в Загреб (Хорватия) для аспирантского исследования в мастерской под руководством художника Крсто Хегедушича. Быть отобранным в его мастерскую было престижно, он никогда не брал больше восьми студентов. Хегедушич был пожилым человеком, очень известным благодаря своим жанровым полотнам крестьян и четко очерченным пейзажам полей с урожаем – он был таким югославским Томасом Хартом Бентоном. Не совсем мое, но я помнила, что Полок учился с Бентоном, и это как-то спасало ситуацию в моих глазах. Да и сам Хегедушич мне очень нравился. Он как-то сказал две вещи, которые я запомнила навсегда. Первое, если ты научился рисовать правой рукой так, что можешь сделать прекрасный набросок с закрытыми глазами, срочно перекладывай кисть в левую руку, чтобы избежать повторения себя самого. Второе: не льсти себя в том, что у тебя есть какие-либо идеи. Если ты хороший художник, говорил Хегедушич, у тебя, возможно, есть одна идея; если ты гений, у тебя может быть две идеи, точка. И он был прав.
Самым лучшим в Загребе было то, что я впервые была вдали от дома. Выбраться из-под контроля матери было волнительно. Но я также была и вдали от Неши, и он начал писать мне письма, спрашивая, остаемся ли мы вместе, если живем теперь в двух разных местах. У меня были смешанные чувства по поводу него.
Тем временем я была свободна, я сняла маленькую комнату с маленькой общей кухней в конце коридора. В Загребе было несколько моих друзей из академии, в том числе хорватка Сребренка, учившаяся на арт-критика. Она была очень мрачным человеком, настолько мрачным, что регулярно рассказывала нам, что покончит жизнь самоубийством. Она говорила это так часто, что нам это надоело, и мы сказали ей: «Ну, сделай уже это! Оставь нас в покое».