Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Прозрачные звёзды. Абсурдные диалоги
Шрифт:

— Лет двадцать назад я, естественно, уехал бы. Теперь — нет. Теперь я понимаю, что и там херово, и тут херово.

— Иосиф, сколько у тебя долга?

— Миллионов двадцать.

— Всю жизнь у тебя так — расход превышает доход?

— Всю жизнь.

— Заканчивая тебя мучить, спрошу вот что. Что тебе всегда и всего важнее было узнать обо мне?

— Помню, когда-то за несколько дней до своего дня рождения ты ходил по Арбату, приглашал первых встречных к себе отпраздновать это событие и выпрашивая в подарок двадцать пять рублей. Несколько человек таки пришли, и ты выложил на стол буханку черного хлеба и бутылку водки. Еще я всегда помню, что ты писатель от Бога. Большой художник слова, правда, непризнанный. Но также я про тебя знаю, что ты живешь за счет женщин. В связи со всем этим я хочу спросить, у тебя бывает сильное чувство неудовлетворения собой? Ты себя считаешь в обывательском смысле слова порядочным человеком и состоялся ли ты?

— Иосиф, дорогой, ведь человек может заражаться и хорошим, и плохим, не так ля? Я плохим заразился у тебя — любовью к анекдотам… По известному тебе анекдоту, отвечаю: старым стал — говном стал.

— Нет, смысл анекдота в том, что и молодым был — говном был.

КНИГА В КНИГЕ

Лариса Юлис

Темные тетради

О КНИГЕ ЛАРИСЫ ЮЛИС

(Размышления на полях)

Существует жанр лирической прозы, величайшим образцом которой является «Вертер» Гете, в молодости казавшийся мне сентиментальным и наивным, а теперь при каждом новом прочтении открывающий все новые глубины. Можно вспомнить уже в нашем столетии некоторые тексты Сент-Экзюпери, Хемингуэя, Роберта Вальзера. В русской литературе эту цепь свободных лирических фрагментов, не связанных между собой строгим сюжетом, мы отыщем у Лермонтова в «Журнале Печорина» и «Княжне Мери», в миниатюрах Пришвина «Глаза земли» или отрывочной прозе позднего Бунина доведенной до предельной взвешенности каждого слова.

Лариса Юлис — прозаик, к сожалению, никому не известный даже в эмиграции и поэтому сравнивать ее с классиками я не решаюсь. Ее «некрасивая женщина» — из тех людей, жизнь которых в городской буче мало кому заметна. Эта тема человеческой обезличенности чрезвычайно популярна в современной западной литературе, но там «средний» человек по авторскому замыслу, как правило, принижен до уровня безличной пешки в чьей-то игре. Иное дело глубоко обаятельная героиня Юлис, даже исполняющая реквием на одной струне человеческому паноптикуму.

Но речь вовсе не об этом. Хоть мне известно, что в Израиле Лариса живет на нищенское пособие… Пусть критики оценят эту прозу глубоко и основательно, привлекут к ней внимание умного и зоркого читателя, ожиданий которого она не обманет. Я же хочу лишь сказать, что как историк русской и западной литературы, знающий многие образцы классической и современной поэзии и прозы не по наслышке, а в оригинале, я склоняюсь перед Ларисой Юлис, склоняюсь также думать, что она пишет в полном смысле слова оригинальную прозу, богатую мыслями, дивными наблюдениями и проявляет творчекую смелость, которой я не могу не завидовать.

ГРЕЙНЕМ РАТГАУЗ

Член Гетевского общества в Веймаре

(Москва)

Каждый, кто умеет читать, у кого по-набоковски истинным органом читателя является позвоночник, а не голова, очень скоро обнаружит — прозу Ларисы Юлис возможно воспринимать с любой страницы, с любого пассажа подобно тому, как узор ковра не вызывает желания обратиться к истокам его начала.

Лариса каким-то мистическим образом, будто канатоходец, балансирующий над публикой, не рассказывает никакую историю, — она рассказывает Ничто. Это Ничто схоже с рамой и створками окна, которые подвергаются подробному описанию, но глаз человеческий, вопреки воле автора или сообразно ей, видит лежащее за окном, будь то сад или ад. В данном случае автор выбрал ад — давно поборовший мир, ленивый ад.

Можно сравнить ткань, создаваемую Юлис с творениями Монтеня. Оттого столь и удивительно, что она не только сохранила свои образы, но еще и находится на вдохе, и вдох ее глубок — где-то в конце абзаца у нее всегда кроется слово или фраза, взрывающая ад.

ВЛАДИМИР КИРГИЗОВ

ТЕМНЫЕ ТЕТРАДИ

Нынче я больна разлукой с вами. Мне так тяжело, что я могу лишь молчать. Поэтому я пишу вам не письма, а черновики. Перепишите мою жизнь начисто и располагайте ею по своему усмотрению.

Воскресенье.

Однажды вечером, впервые очнувшись от тяжелого многотерпеливого бреда, я произношу слово «жизнь» и чувствую прикосновение этого очаровательного имени. Мне 25 лет. Я хочу жить во что бы то ни стало. Хочу жить вопреки самоубийственному призванию расплатиться за все и за всех собой. В таинстве распятия и воскресения не та же ли гордыня: дать себя на распятие, страдать — и остаться неуязвимым: воскреснуть. О Бог, ты — дьявол гордыни: вся людская злоба тебе ничто, ты после распятия остаешься неуязвимым. Оттого, о Господи, никто не верен тебе, высокомерный идол молчания.

Исчисление возрастом — условность. «Жизнь есть сон» — неожиданный, необъяснимый, как погода. В лесу, на уровне травы и блаженства, понятна ничтожность страдания.

Вторник.

Все растерзано, предано, изолгано, перевернуто. Но я — хитрая фанатичная христианка иудейского происхождения. Удалюсь и соглашусь с клеветой, чтобы тайно лелеять все ту же веру. Что заставляет меня на мороз улыбаться — тепло? Сколько еще времени нагнетаться терпению и молчанию, пока не взорвется? Или так окаменею с нелепой улыбкой? У меня та же тихая уверенность, как у князя Мышкина, что могу прожить лучше, счастливее других, что бывала непереносимо счастлива. Во мне идиотизма, фанатизма, идеализма — от пяток до ушей и нисколько жизненной практики, того, что бывает на самом деле, того, чем живут все без исключения люди.

Ссыльный Мандельштам в плохом стихотворении пишет сокровеннейшую мудрость: «Не сравнивай — живущий не сравним».

Воскресенье.

Тороплю сентябрь, пройди скорее все, что до сентября — морока, неопределенность.

Весь день дождь, дождь, сырость, заботы о ненужном. Сколько лет подлинной жизни? (Той, что складывается из нескольких минут перед сном и немного бывшего точно во сне; остальное — душа — живет тайно, за пределами видимых явлений.) Вспомнить перед засыпанием, как двести километров плыли по реке в большой лодке, однажды тоже шел дождь, было сыро, мы жгли костер на берегу и чудесно уснули, а назавтра проснулись — опять дождь, но мы рады были, пусть, нам не холодно, и везде тихо; а уж потом только было солнце. Может быть, приплыли в деревню, а может, не приплыли, а все в лодке. Какие-то птицы, в горле сладко от сна.

Кажется иногда, что, перестав страдать, перестанешь ощущать себя вообще. Не прав ли тот, кто сказал, что любовь есть страдание (нет, неправ и не должен быть прав). Опять дождь, и слава Богу. Я бы испугалась, увидев утром солнце.

Смерть приходит, когда уже нечего сказать самому себе. И невозможно благодарить Создателя за то, что ты рожден, пока не умрешь. Но каждое утро — за радость бывшую и будущую. Спите, прошу вас.

9 апреля.

В ночь на 10-е родилась Мария.

Среда.

Горечь дней. Это — от утра до темна ехать в поезде с опущенными на окна черными шторами. Стоять в толпе согнанных на площадь для встречи иностранного политика весь день за спинами. Ждать аборта в общей больничной палате. Никакого родства с деревом, цветком. Прямохождение — нелепая условность. Справедливо было бы лить дождю 70 лет без перерыва.

Поделиться с друзьями: