Психофильм русской революции
Шрифт:
Теплушки были неприспособленны. Каждый вагон добывал себе лесенку, по которой люди с трудом взбирались в вагон, и ночью эти лесенки воровали друг у друга. Взобраться по ним было своего рода гимнастическим упражнением. Настоящей мукой было отправление естественных потребностей. В вагонах, где не было женщин, это делалось просто, и всякий стыд скоро был отброшен. Воспитанные женщины должны были на остановках тут же, у вагона, отправлять свои потребности на глазах у всех.
В вагоне штаба женщины были до крайности малодушны и мелочны. Те, кто не понимал опасности, трусили меньше. Многие же были совершенно беспечны и не заботились о будущем. Они даже посмеивались над рассказами об опасностях. Большинство людей было неспособно к самозащите, и, если бы их стали резать, они бы только просили пощады. Это и бывало часто на деле. Говорили, что сопротивление только ухудшает положение и что защищаться не следует, ибо тогда не будет пощады другим. Между тем все бандиты трусы, и достаточно самого легкого отпора, чтобы они бежали.
Жизнь наша напоминала жизнь в юртах, как она описана у Джека Лондона. Лежа в полумраке на носилках, покрывшись бараницей, я подолгу наблюдал эту картину. Она была дикая и оригинальная. Здесь ведь был цвет русской интеллигенции. Боже мой, какие слышались разговоры! Время от времени привычный ропот, жалобы на всех и все. Но надо было еще глядеть в оба, чтобы на станции свои же не отбили паровоз: и такие случаи бывали в этом мрачном шествии.
Поезд шел неровно, дергаясь. На уклонах он летел стремглав, подавая отчаянные тормозные гудки. Но они не трогали сердца тормозных дневальных, которые были храбры своим неведением и, забравшись внутрь вагона, философски говорили: «Плевать!» Не верили, что поезд может сорваться с насыпи: «А рельсы на что же?» Находились «храбрые» люди, которые ничему не верили и на все замечания отвечали: «Чепуха, панику разводят!» Эти были счастливы своею глупостью.
На станциях поезда стояли в затылок друг другу.
Уже не раз крестьяне обстреливали поезда. Тогда эшелоны разгоняли пары и уходили. Все чаще на полотне попадались трупы выкинутых из вагонов сыпнотифозных. На стоянках публика вылезала из вагонов. Через несколько дней почти все знали друг друга. Но и здесь, в этой атмосфере ада, процветала любовь и флирт, Половой инстинкт не угасает даже в этой берложной обстановке. Любовь упрощалась иногда до скотских форм. В вагонах было темно. Часто не хватало то дров, то воды. Иногда поезд в изнеможении останавливался на пути. Но когда раздавался клич идти резать шпалы на дрова, каждый старался свалить повинность на другого. Русская дубинушка даже в песнях «сама идет», и теперь я понял философию этой народной песни. Убеждали, звали - ничего не помогало.
«Авось доедем! Ничего!» - утешали философы и заваливались «отдыхать» в теплушках.
Все труднее становилось покупать на станциях съестное. По привычке мирного времени мы еще берегли деньги, ведя им счет, которого не признавала революция.
В Христиновке нам сообщили, что из Белой Церкви не все успели уехать поездами и что целая вереница людей тянется пешком через Умань на юг. Банды украинских атаманов их все время преследовали. Однажды они, не рассчитав, напали на отряд казаков, которые отбили бандитов и разделали их «под орех». Казаки отбили у них даже орудия.
Скоро жизнь эшелонов вылилась в определенную форму, и один день протекал как другой. Мелочны были помыслы и желания людей. Куда только делись высокие идеалы революции! От опасностей и сильных переживаний оправлялись очень быстро. Предавались беспечности и о погибших говорили так спокойно, словно их самих этот удел не мог постигнуть каждый миг.
Переселившись в вагон краснокрестного отряда, я почти в течение двух недель ехал в сносных условиях. У меня было место на поставленных на пол носилках. Мы проводили время в кругу своих товарищей-врачей. Мои спутники относились к своему положению беспечно и не допускали возможности катастрофы. В банды они не верили. Жили и ели лучше, чем в других вагонах. У нас, слава Богу, не было женщин, а сестры были в особом вагоне. Украшением жизни был спирт. Никто не опивался, но этот спасительный яд делал жизнь легче. Был хлеб, консервы, и пили чай.
Обряд утреннего пробуждения был стереотипен. Поодиночке подымались сонные фигуры, спускали ноги с нар и протирали глаза. Кто-либо пробирался к двери и с трудом ее отсовывал. Она у нас заскакивала, и иногда приходилось наваливаться на нее целой группой. Все двери товарных вагонов были испорчены. Приходилось мобилизоваться по несколько человек и открывать ее общими усилиями. Приотворив дверь, человек оглядывал открывшееся его глазам. Обыкновенно в это время поезд стоял на каком-либо глухом разъезде. Однообразная картина: степь бесконечная, пустынная, занесенная снегом. Морозный день. Поезд, громыхая своими расшатанными членами, устало режет эту даль. По утрам в общежитии почему-то люди любят острить. Завелась эта привычка и у нас. Растрепанная фигура терапевта отряда, когда-то известного врача, теперь опустившегося, раздражительного и капризного, появлялась у щели вагона. Сверху, с нар, раздавался стереотипный голос с декламацией нараспев:
Уберите вы с порога
Эту сволочь носорога.
Собственно говоря, трудно было решить, при чем тут «носорог» и «сволочь». Но эта утренняя бомбардировка казалась забавной, и люди заливались хохотом. Тряхнув косматой головой, терапевт оглядывался и вновь каждое утро по несколько минут смотрел в поле, высунув в щель голову. Затем следовал обряд умывания. Некоторые делали его со вкусом, раздеваясь до пояса, и долго сопели, утираясь полотенцем. На дверях вагона висел жестяной умывальник. Шутили, переливали из пустого в порожнее. Но было это куда приятнее, чем малодушные сетования трусливых дам нашего штабного вагона.
Доктор Исаченко, умный, энергичный человек, не лишенный юмора с большой долей цинизма (в смысле привычки смотреть в корень вещей), не верил ни в черта, ни в банды. Он смотрел на все с наплевательской точки зрения и только пускал в атмосферу «е-ну» мать. Он не признавал опасности. Матерщина облегчала душу. Мягкий и милый доктор Андерс, типичный краснокрестный деятель, вступал в беседу с тонкой иронией, слегка диссонирующей с унылой жизнью вагона. Подтягивались. Пили чай. Соображали, что будем есть, и судеб Европы и гибнущей России не решали. Брали поход и жизнь как она есть. Потом по доброму русскому обычаю садились играть в винт. Все как следует, с глубокомысленными думами, с «такою» матерью при неудачной взятке, что воздух трещал в вагоне. Винт войны и походов. Начинался винт мирно, с обычными перефразировками и стереотипными замечаниями. Казалось, что это не воинский эшелон, который вез людей на Голгофу, а холостяцкий старый русский винт. Брали взятки. И вдруг сыпался целый град упреков:
– Пропустил - вот туды его мать, куда же ты смотришь?! Надо было с короля бубен, а он режет, нет, так нельзя!
– Нет, - вопил отчаянно Исаченко, - так играть нельзя.
– Ты шутишь, что ли?
Добродушная и мягкая улыбка Андерса показывала, что ему известно, откуда гремит гром, и говорила: «О чем гремите вы, народные витии?»
И снова стук колес и монотонный ход.
Доктор Киричинский в своем подполье на низких носилках глотает какой-то раздирательный роман, хотя, кажется, что уж более раздирательного не придумаешь, чем то, что видит теперь всюду глаз. По крайней мере, в десятый раз в половине дня доктор Андерс вспоминает: «Ну, Кудеяра!»
Доктор Минаев, только что побивший пятеркой пик червонного туза, заводит густым басом торжественно на церковный напев:
Господу Богу помолимся,
Древнюю быль возвестим,
Так в Соловках нам рассказывал Инок святой Питирим.
И вторил пестрый, но стройный хор о том, как «жили двенадцать разбойников и с ними атаман Кудеяр». Как захватил Кудеяр русскую княжну, как тешился он со своей полюбовницей и как ночью грабил честной народ. Рисовался в фантазии Архангельск, глушь и суровый Соловецкий монастырь с иноком смиренным Питиримом... И вспоминались другие разбойники... Превратятся ли они когда-нибудь в смиренных иноков?
И странным лейтмотивом революции, а впоследствии эмиграции, отзывается другая разбойничья песнь, о Стеньке Разине:
Из-за острова на стрежень, на простор родной реки Выплывают расписные Стеньки Разина челны.
Словно из подсознательной сферы русского народа выплыли на по -верхность эти разбойничьи песни, так олицетворяющие окружающую действительность. И долго, долго будут петь их на чужбине русские люди, пока не наступит пробуждение Кудеяра и песню разбойников не сменит гимн покаяния. Стенька Разин, Пугачев теперь витали кругом в различных образах, а душа русского человека тянулась к ним в причудливых переливах своих исканий.