Психофильм русской революции
Шрифт:
Еще засветло мы медленно тронулись, пробивая лед, вслед за ледоколом и долго огибали мол. На рейде мы стали недалеко от английского броненосца. Был тихий вечер. Город красиво раскинулся на возвышенном берегу и по внешнему виду казался спокойным. Красиво горели огни на броненосце, и море было спокойно.
Это был последний тихий день Одессы. Следующий день стал уже днем ужаса и горя: происходили душераздирающие драмы на берегу при погрузке пароходов, бравшихся с бою и уходивших, обрекая десятки тысяч людей на горе и бедствие. Толпы людей метались по молу под обстрелом бандитов, и тысячи людей отступали к Днестру. За нами опускалась непроницаемая завеса, и только бесконечные слухи передавали о том, как там гибнут люди. Иудейское царство развернуло свой флаг над городом, и пятиконечная звезда испускала свои смертоносные лучи из тьмы средневековья.
В каюте были теснота и давка. Утром мы вышли в открытое море и направились к Севастополю. Море было спокойно, и качка не чувствовалась. Шли очень медленно, экономя уголь. С утра началась моя работа как врача, и этот непрерывный и напряженный, а вместе с тем и бессмысленный, труд длился пятнадцать дней нашего странствования. Пароход имел своего врача, обслуживавшего команду. Медицинская помощь воинским частям лежала на мне. Несколько врачей-пассажиров сошлись в лазарете парохода, и все дружно работали все это время. На корме был лазарет на 30 кроватей. Но с первого же дня среди людей, плотно набивших брюхо парохода, обнаружились тифозные. Сначала их отделяли в лазарет, но они, напуганные слухами, что их ссадят в ближайшем порту, упорно скрывались по трюмам, валялись между здоровыми и заражали их. В этой общей свалке быстро плодились вши, ко -торых у только что севших было великое множество. Нашествие вшей было поразительно, и размножение их шло невероятно быстро. Никакая борьба с ними не была возможна. Работа шла непрерывно с утра до ночи, а иногда и ночью. Приходилось пробираться между людьми, почти сплошь заполнившими площадь парохода. Приходилось спускаться в мрачные дебри трюмов, и я скоро привык карабкаться по лестницам и пробираться по проходам.
Картина помещений и палубы парохода была неописуема. Такой тесноты мы, русские, привыкшие к широкому раздолью, тогда не могли себе представить. Но настоящий ужас был в трюмах. На каждом клочке пола и на вещах ютились люди. Воздух был спертый. Уборные плохо действовали и были загажены до последней степени. Около них стояла длиннейшая очередь. Такая же очередь стояла за кипятком, тогда еще отпускавшимся публике. Мне попался приличный фельдшер, что между этой привилегированной революционной полуинтеллигенцией было большой редкостью. Если я теперь сравниваю публику тогдашнего «Саратова» с тем, что приходилось видеть впоследствии, то она мне кажется сравнительно приличной, еще не потерявшей человеческого облика. Но тогда она казалась ужасной. Проявлялись низкие свойства человеческой породы: всюду были пререкания, ссоры, скандалы. Бешено царил эгоизм. Очереди вызывали злобу, и люди начинали ненавидеть друг друга. Не обошлось и без курьезов. Дамы старого режима везли с собой своих мопсов и фоксов как членов своей семьи. Те немилосердно гадили, а демократия кричала: «Пусть сами убирают!»
Заразы никто не боялся: ее все равно не миновать. Врачей тиф не миловал, и они сильно вымирали. Все убеждения наши - не скрывать больных - были напрасны. По существу они были правы: мы ведь имели намерение их ссадить в Севастополе. Здоровые доносили на подозрительных соседей, и часто тревоги были ложны. За двое суток до прихода в Севастополь у нас в лазарете набралось 30 больных. Начиналась драма с высадкой. Высадить или увезти дальше? Всякий хотел ехать хоть на край света, только подальше, как можно дальше. Разлучить больного с родными было невозможно, и приходилось уступать.
Зал кают-компании представлял собой бивак. На столах, на полу, сидя на стульях, приткнувшись на вещах, - всюду неподвижно лежали и сидели люди, боясь покинуть место, чтобы его сейчас же не заняли. К счастью, не было качки.
Обедали мы за общим столом в несколько очередей. Служащие парохода спекулировали: у них можно было купить и спирт, и китайский чай, и сахар.
В Севастополе мы простояли пять дней не разгружаясь. Высадилось очень немного людей, но зато вновь погрузилось очень много. Стремились сесть эвакуированные из госпиталей, уже перенесшие тиф. Большинство из них еще находились в заразительном периоде и были покрыты вшами.
Севастополь жил еще сносной жизнью. Волна отступления сюда еще не докатилась. Город еще имел приличный вид, и в нем сохранился порядок. Но цены уже росли. Город был переполнен беженцами и «тыловыми» военными. Тогда здесь очень хвалили генерала Слащева. Про него я знал еще по Киевской области, когда он успешно действовал против бандита Махно в Екатеринославской губернии. Но о нем говорили как об алкоголике и кокаинисте.
Во время нашей стоянки в Севастополе здесь разыгралась так называемая Орловская эпопея. Она показала, что главным врагом восстановления порядка в России являются не большевики, а именно средняя либерально-демократическая интеллигенция. Что могло быть глупее, чем поднятие в тылу офицерского восстания в критический момент отката Добровольческой армии? Ему к тому же приписывали монархический характер. Все белые вожди были контрмонархисты и обманывали монархическое офицерство, которое на своих плечах и выносило борьбу. Но выступление все же было бессмысленно. Слащев храбро и решительно разогнал восставших, и капитан Орлов ушел в горы в роли «зеленых». Интересно, что сын и зять генерала Алексеева были монархистами. Зятя его за убийство негодяя эсера едва не приговорили к смертной казни, но он был все же разжалован и позже убит, как есть основание полагать, пулей эсера-часового. Эсеры убивали кого хотели, а зятя Алексеева генерал Драгомиров предал суду за убийство деятеля, которого доблестные офицеры убили ведь не зря.
Тесная дружба верхов армии с кадетами не могла не обескураживать тех, кто дрался за спасение России.
В Крыму и около Новороссийска в это время подвизались «зеленые». Это был характерный элемент революции: ни большевикам, ни кадетам, ни Царю... а сами по себе. Бей всех!..
Через день после нас пришел в Севастополь пароход «Владимир». Нам рассказали про ужасы падения Одессы, которое совершилось 25 января 1920 года. Выступили, как всегда, местные большевики и еврейство. Уличная стрельба, убийство офицеров, которые не могли ни сорганизоваться, ни защитить себя. Все население, причастное к добровольцам, бросилось к гавани, и здесь происходили потрясающие сцены. Толпа рвалась к перегруженным пароходам, а «Владимир» от нее отстреливался. Из города пароход обстреливали большевики. В не -много часов все, что стояло у гавани, снялось с якорей и ушло в море. Англичане оказывали помощь в самом малом размере, холодно и неискренне. Они все шире раскрывали свою враждебность к добровольцам. Наш отход из Севастополя задерживался, и мы даже не знали, куда идем. Предполагали зайти в Феодосию, а оттуда в Новороссийск. Ростов пал, и нить на карте подозрительно делала изгиб на Екатеринодар. А что же предстояло дальше? Монархии боялись пуще огня, а без нее спасти Россию было невозможно.
Настоящие русские офицеры с отчаянием говорили: «За кого же мы, в конце концов, и во имя чего сражаемся?»
Люди в толкучке парохода начинали уставать, и столкновения между ними становились чаще. Все чаще заболевали сыпным тифом. В штабе до конца сохранились дисциплина, порядок и хорошие манеры. Сила традиций все же была велика.
Я близко присмотрелся к генералам, окружавшим Драгомирова. На меня они производили хорошее впечатление. Я видел тогда в Драгомирове старого царского генерала и не подозревал в нем непредрешенца, проникнутого левыми кадетскими тенденциями и симпатизирующего эсерам. Все генералы были люди культурные. В строю и в штабе ничем не сказывалась быховская программа, а политическими разговорами никто не занимался.
Генерал Розалион-Сошальский был чистейшей воды старого типа кавалерийский генерал, твердых монархических убеждений, из старой дворянской семьи, с членами которой мне по службе приходилось встречаться много лет тому назад. Джентльмен, тактичный, необычайных добросовестности и честности в ведении дел и отчетности. Очень заботливый по отношению к своим подчиненным. С тех пор как я лечил его в поезде от тифа, мы с ним очень сошлись.
Генерал-лейтенант Императорской армии Юрий Петрович Розалион-Сошальский, участник Маньчжурской войны, с первого дня Великой войны находился в строю на фронте, сначала бригадным командиром 11-й кавалерийской дивизии, а затем Высочайшим приказом был назначен начальником Заамурской конной дивизии, на каковой должности оставался до дня разгрома Императорской армии героями Временного правительства.
Распоряжением Гучкова многие доблестные боевые начальники, верные Императорским знаменам, долгу и присяге, были отчислены от должности и заменены новыми людьми, ухватившими дух революции.
16 апреля 1917 года, когда вся русская конница Румынского фронта стояла в резерве в Бессарабии, начальник дивизии, приняв по обыкновению доклад начальника штаба, на вопрос «Что хорошего?» получил ответ: «Очень нехорошее, ваше превосходительство», - и бумагу за подписью Гучкова о том, что генерал отчисляется в резерв генералов Киевского округа. Вздох облегчения был ответом на это действие «военного министра в пиджачке». Генерал сам в это трудное время не решился бы покинуть свой тяжелый пост, хотя при существовавших обстоятельствах он не считал себя пригодным слугой новых течений. И ответом на это насилие «героя царского вагона», сделавшего нападение на русского Императора, явилась следующая сцена. Как только это насилие сделалось известным дивизионному комитету, который тогда уже решал судьбу дивизии, весь комитет, собравшись, приветствовал генерала, выражая сожаление о его уходе, а солдат Финкельштейн - еврей из Харькова - обратился к генералу с речью, в которой, выражая чувства дивизии, отметил, что генерал всегда был с ними и пользовался общей любовью.
Так беспощадно рвалась деятелями Временного правительства та духовная связь, которая всегда сохранялась в Русской армии между лучшими ее начальниками и подчиненными всех рангов, когда души офицера и солдата сливались в общем порыве служения Родине.
В тот же день генерал покинул фронт, а в его дневнике отмечены следующие строки, пророчески предсказавшие мрачную судьбу России: «Прощай, прости, все хорошее, все светлое, все благородное и честное! Бедная Родина моя, бедный слепой русский народ, несчастная Россия!»