Пущенные по миру
Шрифт:
А сначала так изболелась душа в ожидании дочери, стала было привыкать, не теряя надежды, что она приедет, а потом также ждала мужа и сына. О Фёдоре тоже несколько лет не было ни слуху ни духу. Но наконец объявился, родненький. Ещё бы немного, и она была готова предстать перед Всевышним, ведь донельзя устала жить в безысходных ожиданиях своих родимых чадушек, тоска будто выворачивала всё её надорванное голодом нутро…
Изба простояла на белом свете более века, но за пять лет без хозяйского догляда совсем осела, так что казалось, вот-вот развалится. Стены подгнили, дранковая крыша потекла, и Фёдор решил основательно подновить избу, начав ремонт с кровли.
– А я, Федюня, с вами к встрече на том свете готовилась, – как-то призналась мать, кормя после работы сына. – Вот и изба мне была уже не нужная, хоть бы упала на все четыре угла, а мне и бай дюже. Но таперяча вижу – жалко, делай, делай, сынок, а там, поди, новую срубишь. А может, ещё гляди, отец вернеёся жавой, и ежели ба Анютка ещё подала знак, тогды совсем ба я ожила на десяток годочков, – Ефросинья задумчиво умолкла, облегчённо вздохнула.
– До новой, матушка, подождём, пока ещё война гремит. Вот подлатаю и сам пойду беляков бить, – ответил занятый работой Фёдор, стараясь не глядеть на мать.
– Как, опять на войну?! – в испуге протяжно вскрикнула Ефросинья, всплескивая руками.– Дак кто жа тобя на неё гонит, Федя?
– Не могу я, подобно дезертиру, отсиживаться. Хватит, сполна свою долюшку отбыл в плену, совестно, матушка…
– А что ты со мной, Федя, деешь, – закачала она отчаянно головушкой, – не даёшь мне на тебя нарадоваться. Перед кем табе совестно? – плача спросила мать.
– Перед собой… Но я пока ещё не ухожу, зачем реветь?! – грубовато и нервно бросил сын и пошагал валкой походкой на двор курить – не мог он переносить спокойно бабьи слёзы.
Дома пробыл Фёдор с месяц, поднял из запустения подворье, починил избу, привёл в порядок огород. Вся деревня представала не в лучшем состоянии, ибо здоровых мужиков почти не осталось, а те, что были, – калеки да старики и глядели уже на погост. Одним словом, не было по улицам слышно ни песен, ни веселья, исчезла былая мирная жизнь…
А наутро Фёдор попрощался с матерью, которая тайком перекрестила сына на дорожку и потом долго-долго смотрела ему вслед, как он уходил с заплечным вещмешком по дороге к тракту, ведшему к уездному городку Малоярославцу…
Когда командование Красной армии узнало, что Фёдор хорошо пишет, оно оставило его при штабе в должности писаря. И на вид мужик оказался ладный, хоть ростом был невысокий, но с подтянутой солдатской выправкой и удивлял не крестьянским умом: толковый, рассудительный, смышлёный, – если бы все такие были, тогда бы стоять деревне и стоять, а тут эта проклятая междоусобная война добивает кормилицу.
Иной раз, переписывая приказы и распоряжения, Фёдор про себя безмерно сожалел, что вот уже больше года как на фронте, а в боях почти не участвовал. И вовсе не по своей вине, а всё оттого, что такой была уж сама по себе служба штабного писаря, которая порой до чёртиков надоедала. Но скучать, однако, она не давала, так как писарской работы хватало, да и штаб на одном месте долго никогда не стоял, потому как при отступлениях, так и наступлениях постоянно менял свои боевые позиции.
Эту военную кампанию ему предстояло вспоминать через много лет, но особенно тот случай, когда однажды вражеский снаряд чуть было не попал в расположение штаба, хотя взрыв раздался почти где-то рядом. В окнах крестьянской избы ураганной силой выбило все стекла, а ему прямо на сгибе осколком снаряда или стеклом слегка повредило сухожилие руки. И вот тогда его писарская деятельность закончилась на время лазаретом. Дело было как раз под Орлом, тогда всем фронтом мощно теснили на юг деникинцев, до этого они стремились захватить Москву.
И только через три месяца вновь стал в строй, и по мере быстрого продвижения к югу снова разгорались жаркие бои…
Война закончилась на Дону полным разгромом добровольческой белоказачьей армии, остатки которой бежали к морю… Именно тогда, в 1920 году, Фёдор, давно наслышанный о казачьей вольнице, о благодатном хлебном крае, впервые попал на Дон. Однако в то грозное и суровое время и там, в хуторах и станицах, привычный уклад жизни совершенно разладился, всё хозяйство пришло в страшное запустение и разор; попадалось множество развороченных и сгоревших домов. А по округе, поросшие бурьяном и сорняком заброшенные поля являли собой печальный и дикий вид. По всему бескрайнему степному раздолью из конца в конец гулял злой и шустрый астраханец, наводивший на людей ужас затяжной сушью…
С Гражданской войны Фёдор вернулся, когда ему было двадцать семь лет. После изматывающих фронтовых будней мирная жизнь виделась приманчивым сладким пирогом, хотя всюду нужно было приступать к налаживанию напрочь запущенного личного подворья и домашнего хозяйства. Первым делом Фёдор приобрёл молодую тёлку, завёл несколько кур к той паре, что водилась у матери. У зажиточного мужика Прохора Глотова занял в долг семян и посеял хлеб, овощные культуры на отведённом ему сельсоветом земельном наделе. Затем прикупил леса, чтобы с будущей весны срубить новую избу.
Мать любовалась хозяйственной хваткой сына и думала, что раньше он был не таким жадным до жизни, всё чего-то выжидал, а теперь стал зрелым мужиком. С войны с германцем, помнится, вернулся худой, молчаливый, это уже потом, освоившись немного дома, рассказывал, как после окружения попал в плен и был отправлен в Германию, где вкалывал на немецкого помещика. И понравилось, как тот на европейский лад хозяйничал, что всё у него спорилось и везде в хозяйстве был порядок: аккуратный обустроенный дом, надворные постройки…
А с междоусобицы пришёл – будто ему счастье привалило и он сейчас наделит им всех. Но потом опять о чём-то задумывался, уходил от матери в свою горницу, читал там газеты, которые брал в избе-читальне. И, конечно, его уединения родительнице пришлись не по душе: неужели дома надоело, и опять собирается куда-то податься, вместо того, чтобы думать о своём будущем. И матери хотелось вразумить сына.
Уже кряду несколько вечеров за ужином Ефросинья подступалась к Фёдору с одним и тем же назойливым вопросом:
– Что жа, Федюня, хорошо ты начал хозяйничать, любо-дорого смотреть, как рада, что ты жавой. А я уже быстро старею, сил прежних у меня осталось не бог весь сколько, не пора ли табе жаниться?
Сначала Фёдор медлил отвечать матери, при этом он стеснительно краснел, а потом лишь, раскуривая цигарку, понимая её заботу, с важным видом толково пояснял:
– Вот избу поставим, матушка, а там будет видно, подумаю, – и перед его задумчивыми глазами встал пригожий образ застенчивой Фени Пастуховой, которую он помнил совсем крохотной девчонкой. А нынче её уже не узнать, она выросла, расцвела юной девичьей красой, и оттого помимо своей воли с щемящей тоской засматривался на неё.