ЖАНРЫ

Пушкин. Духовный путь поэта. Книга первая. Мысль и голос гения
Шрифт:

Около 7 ноября 1825 г. П. А. Вяземскому. Из Михайловского в Москву.

В этом письме Пушкин подводит итоги своей работы над «Борисом Годуновым». Почитаем его горячие, брызжущие энергией строки:

Поздравляю тебя, моя радость, с романтическою трагедиею, в ней же первая персона Борис Годунов! Трагедия моя кончена; я перечел ее вслух, один, и бил в ладоши и кричал, ай-да Пушкин, ай-да сукин сын! Юродивый мой малый презабавный… Жуковский говорит, что царь меня простит за трагедию – навряд, мой милый. Хоть она и в хорошем духе писана, да никак не мог упрятать всех моих ушей под колпак юродивого. Торчат!

Несмотря на то, что Пушкин упоминает и других своих персонажей, начинает он с юродивого, да и «уши его», как он сам признается, торчат из-под колпака. И Годунова он усаживает за чтение Евангения, но «уши», то есть сам автор, его мысли, его позиция – торчат у «юродивого».

В русской культурологии немало написано о значении и символизме юродивого в русской истории. Глубоко об этом рассуждали А. М. Панченко, Д. С. Лихачев, другие исследователи. Весь слой «потаенной», народной культуры, реализовывавшей себя в формах девиантного поведения (шуты, скоморохи, юродивые, блаженные, кликуши), сопровождался определенного рода словесными высказываниями. В них не было логической ясности, рациональной отчетливости, но «смутная», грозная пророческая сила их суждений составляла значительную часть духовных размышлений и поисков всего народа. Подобные явления мы обнаруживаем и в западном типе народной культуры, но ее противовесом там выступала уже развившаяся и определенная по своему содержанию книжная и светская культура. В то время как в России «глас» юродивого всегда балансировал на грани допускаемого религиозной доктриной в отношении его пророчеств и представления «голосов» вышнего мира и больше выражал хаотичную неопределенность народных представлений о нравственном и безнравственном в бытии, и это ощущение, почти всегда безошибочное, было выражаемо юродивыми.

Вторая половина ноября 1825 г. П. А. Вяземскому. Из Михайловского в Петербург.

Зачем жалеешь ты о потере записок Байрона? Черт с ними! Слава Богу, что потеряны. Он исповедовался в своих стихах невольно, увлеченный восторгом поэзии. В хладнокровной прозе он бы лгал и хитрил, то стараясь блеснуть искренностью, то марая своих врагов. Его бы уличили, как уличили Руссо – а там злоба и клевета снова бы торжествовали. Оставь любопытство толпе и будь заодно с гением… Мы знаем Байрона довольно. Видели его на троне славы, видели в мучениях великой души, видели в гробе посреди воскресающей Греции. – Охота тебе видеть его на судне. Толпа жадно читает исповеди, записки etc., потому что в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могущего. При открытии всякой мерзости она в восхищении. Он мал, как мы, он мерзок, как мы! Врете, подлецы: он и мал и мерзок – не так, как вы – иначе. – Писать свои Memoires заманчиво и приятно. Никого так не любишь, никого так не знаешь, как самого себя. Предмет неистощимый. Но трудно. Не лгать – можно; быть искренним – невозможность физическая. Перо иногда остановится, как с разбега перед пропастью – на том, что посторонний прочел бы равнодушно. Презирать – braver – суд людей не трудно; презирать суд собственный невозможно.

Это более чем поразительный отрывок из пушкинских писем, начертанный его рукой в 26 лет. Красота слога, отчетливость выраженной мысли, нравственные максимы, философия жизни, уже произнесенная на русском языке, конечно же, ничуть не уступает той самой французской классике, о которой поэт думал и к которой мечтал когда-либо подняться, – ни Ларошфуко, ни Лабрюейру, ни самому Монтеню.

Пушкин походя, почти не останавливаясь в процессе писания письма, формулирует вещи безусловные, точные, острые, психологически неколебимые, которые до него в русской словесности, включая любую иную ее форму, не только художественную, не формулировал никто.

Он приходит к своим умозаключениям при помощи своеобразной диалогической структуры – внутри его рассуждений возникает воображаемая полемика, он дает ответ на существующие точки зрения и позиции, ответ на ту мораль, которая не может собственно называться моралью и которая не может никак понять ту нравственную силу, которая сквозит в этих строках поэта.

4 декабря 1825 г. П. А.Катенину. Из Михайловского в Петербург.

Может быть, нынешняя перемена (смерть императора Александра I в Таганроге – Е. К.) сблизит меня с моими друзьями. Как верный подданный, должен я, конечно, печалиться о смерти государя; но, как поэт, радуюсь восшествию на престол Константина I (По известному всему народу завещанию наследником был брат Александра – Константин. Мало кто знал, что завещание позже было переделано в пользу Николая – Е. К.). В нем очень много романтизма; бурная его молодость, походы с Суворовым, вражда с немцем Барклаем напоминают Генриха V. К тому ж он умен, а с умными людьми все как-то лучше; словом, я надеюсь от него много хорошего.

4–6 декабря 1825 г. П. А. Плетневу. Из Михайловского в Петербург.

Самый канун выступления декабристов. Умер Александр Благословенный, в воздухе чувствуются перемены, и Пушкин также их ощущает – применительно к своей личной ситуации. Ему невмочь и дальше пребывать в Михайловском в отрыве от друзей, «большой» жизни:

«В столицу хочется мне для вас, друзья мои – хочется с вами еще перед смертию поврать; но, конечно, благоразумнее бы отправиться за море. Что мне в России делать?»

Странно сейчас и подумать, как изменился бы Пушкин, получив разрешение на отъезд из России и уехав, к примеру, в Англию, на родину Шекспира. Каким было бы его творчество, стремился ли бы он обратно на родину? Это все фантазии, которые и невозможно помыслить, настолько Пушкин растворен во всей русской жизни, и нельзя даже вообразить, что его не было бы в России после 1825 года.

1826

Вторая половина (не позднее 25) января 1826 г. П. А. Плетневу. Из Михайловского в Петербург.

Уже свершилось восстание, уже самые близкие Пушкину люди оказались в застенках.

Что делается у вас в Петербурге? Я ничего не знаю, все перестали ко мне писать. Верно вы полагаете меня в Нерчинске (то есть в Сибири, на каторге – Е. К.). Напрасно, я туда не намерен – но неизвестность о людях, с которыми находился в короткой связи, меня мучит. Надеюсь для них на милость царскую.

Пушкин понимает, что письмо будет перлюстрировано и упоминает и о своей «короткой», близкой связи со многими арестованными и пишет одновременно о «милости царской», то есть просит за них.

20-е числа января 1826 г. В. А. Жуковскому. Из Михайловского в Петербург.

Мудрено мне требовать своего заступления пред государем; не хочу похмелить тебя в этом пиру. Вероятно, правительство удостоверилось, что я заговору не принадлежу и с возмутителями 14 декабря связей политических не имел, но оно в журналах объявило опалу и тем, которые, имея какие-нибудь сведения о заговоре, не объявили о том полиции. Но кто ж, кроме полиции и правительства, не знал о нем? О заговоре кричали по всем переулкам, и это одна из причин моей безвинности… Теперь положим, что правительство и захочет прекратить мою опалу, с ним я готов условливаться (буде условия необходимы), но вам решительно говорю не отвечать и не ручаться за меня. Мое будущее поведение зависит от обстоятельств, от обхождения со мною правительства… В Кишиневе я был дружен с майором Раевским, с генералом Пущиным и Орловым. Я был масон в Кишиневской ложе, т. е. в той, за которую уничтожены в России все ложи. Я наконец был в связи с большею частью нынешних заговорщиков. Покойный император, сослав меня, мог только упрекнуть меня в безверии. Письмо это наблагоразумно, конечно, но должно же доверять и счастию.

Пушкин понимает, что близкий двору Жуковский покажет письмо царю, он пишет с редкой откровенностью, не скрывая ни своих связей с заговорщиками, ни пытаясь как-то оправдаться обещаниями верно служить новому венценосцу. Он прям и сдержанно-благороден. И очень верит в свою удачу, в судьбу.

Начало февраля 1826 г. А. А. Дельвигу. Из Михайловского в Петербург.

Конечно, я ни в чем не замешан, и если правительству досуг подумать обо мне, то оно в том легко удостоверится. Но просить мне как-то совестно, особенно ныне; образ мыслей моих известен. Гонимый шесть лет сряду, замаранный по службе выключкою, сосланный в глухую деревню за две строчки перехваченного письма, я, конечно, не мог доброжелательствовать покойному царю, хотя и отдавал полную справедливость истинным его достоинствам, но никогда я не проповедовал ни возмущений, ни революции – напротив. Класс писателей, как заметил Alfieri более склонен к умозрению, нежели к деятельности, и если 14 декабря доказало у нас иное, я желал бы вполне и искренно помириться с правительством, и, конечно, это ни от кого, кроме его, не зависит. В этом желании более благоразумия, нежели гордости с моей стороны.

С нетерпением ожидаю решения участи несчастных и обнародования заговора. Твердо надеюсь на великодушие молодого нашего царя. Не будем ни суеверны, ни односторонни – как французские трагики; но взглянем на трагедию взглядом Шекспира.

Пушкин продолжает свою линию поведения, Он рассчитывает, что и это письмо станет известно «правительству», он говорит в нем откровенно, «искренно», рассчитывая в этой ситуации на ту искренность «молодого» царя, которая вообще свойственна молодости. Ведь они с Николаем почти сверстники (Николай родился в 1796 году). Но нигде он не «подличает», не выгораживает себя.

Два момента привлекают внимание в этом письме. Это ясно выраженная мысль поэта о неприятии им так называемых «возмущений и революций». Это в самом деле политическая мудрость поэта, который не видит в такого рода действиях разрешения основных противоречий жизни, о чем не задумывались его друзья-декабристы.

Поделиться с друзьями: