Путешествие Глеба
Шрифт:
Тут он имел много больше успеха, чем с общиной. Не только Таня, но и Элли и Глеб ахали над изящными голышами – веками обтирали и облизывали их волны, веками шуршали они среди других своих сотоварищей по пляжу, и стихийный труд этот создавал из разных их пятен и прожилок иногда удивительные узоры, а то и целые рисунки – морду льва, лестницу, башню.
Таня воодушевилась.
– Эдуард Романыч, я тоже буду вам помогать. С завтрашнего же дня.
Глеб вышел с Эдуардом Романычем, вместе шли они в синеве ночи до поворота: Эдуарду Романычу вверх по тропинке, Глебу налево, к морю – он хотел побродить в одиночестве.
О, как знал он этот проход под насыпью, по которой проносятся поезда в Рим, Геную! Мягкий песок пляжа, где сначала нога как бы тонет, а потом привыкаешь, и дойдя до узкой полосы, атласящейся от вечных набегов волн, идешь по ее твердой, лоснящейся поверхности уже совсем вольно.
Глеб именно шел. Месяц стоял над Сестри, Венера в златисто-зеленоватой прозрачности клонилась к водам, ночь влажна и душиста. Мягко ухает море – все так же мягко, как и много лет назад, в другой жизни, когда впервые попал он в это Барди и вот так же, в благоуханной тишине ночи вышел к морю. Как смятенна была его душа! Как нуждалась в спокойствии и умиротворении! И как сразу же это мерцание звезд, аромат лесистых долин, запах моря и слабо-бухающий, довременный плеск его вдруг обняли, омыли, успокоили… Стало легче дышать, и вот он тогда так же шел, и на тоненькой кампаниле Барди, где позже он ггрочитал надпись: «Dominus det tibi fortitodineni» [61] – часы медленно стали бить, возвещая с высоты Божьего дома мир и благоволение всем душам, всем бедным, заблудшим и грешным, как и великим святым.
61
«Да хранит тебя Господь» (лат).
«Да, этого никогда не забыть…» Но сколько перемен! Вот в доме Джулии Таня завязывает косички, Элли ложится, а как легла и о чем думает сейчас мать в Прошине? Ксана, Прасковья Ивановна… Вот прошло больше года. А они все дальше заезжают, и эта Италия – лишь остановка. Там, за горами, за Альпами уж и Париж.
В комнате Кривоарбатского, заваленной чемоданами, Геннадий Андреич обнимает Элли. «Чудно бы во Флоренции встретиться…» – «Нет, голубчик, мы во Флоренции не встретимся…» И на другой день извозчик, увозящий мать в пролетке, огибает угол Плющихи и мать медленно уплывает с ним в пространство.
Возвращаясь домой, Глеб прошел несколько в сторону и подошел к церкви. На кампаниле, в свете высоко стоящего месяца, он разобрал надпись: «Dominus det tibi fortitudinem».
Тишина Барди
Сколько бы Элли ни увлекалась в юности Ибсенами, Гамсунами, российскими символистами, как бы ни ужасался тогда Геннадий Андреич, что вот она принадлежит к богеме и «декадентам-с», в ней сидел дух земель московских, русских предков, рода, семьи. С годами это росло. А за границей еще сильней проявилось. В России отец, мать, Земляной вал, сестры Анна и Лина и нисходящее потомство, неукоснительно разрастающееся. Все это ее мир, в нем она родилась и выросла, потому и менее замечала, пока была в Москве – как не замечает человек воздуха, которым дышит: воздух и воздух, так и надо. Когда же он заменяется другим…
В Германии слишком еще была занята новизной жизни, да и Россия казалась под боком, ну, уехали, Глеб отдохнет, оправится, в это время и дома многое переменится – можно будет вернуться, свободно работать. Так что все это – лишь некоторые каникулы. А свой, московско-семейный мир Земляного вала всегда с ней и разрыва нет.
Все-таки и тогда переписывалась она с домом жадно, главнейшее с Анной. А теперь, основавшись более оседло, первым делом занялась письмами в Москву – матери, отцу. Писала быстро, восторженно, фразы мчались, обгоняя друг друга. Глеб, Таня, Италия, Барди… – тот самый отец, с которым раньше и ссорилась, и которого в детстве боялась, теперь придвинулся, да, это всегда свой, кровный и настоящий. Вот Анна пишет, что ее старшая, Лизочка, уже замужем, скоро будет младенец, у Лины тоже не сегодня-завтра внуки, все это и восходит к отцу с его монетами и печатями, к матери и небесным ее глазам. Являлась у Элли и некая семейная гордость.
– Мой отец очень известный нумизмат, – говорила она Эдуарду Романычу, бывавшему у них постоянно. – Его знают и европейские ученые, а про Москву и говорить нечего.
Эдуард Романыч набивал табачком гильзу из вековой интеллигентской машинки, приехавшей еще из России, совершенно такой же, какой отец Глеба набивал свои папиросы в Прошине.
– Нумизматика, археология… почтенно, но далеко от жизни. К живой жизни русского крестьянства не имеет отношения.
– А что же, чтобы все общиной вашей занимались?
Эдуард Романыч придерживал желтыми от табака пальцами папироску, мрачно ею попыхивал.
– Община не моя, а российская. Россия крестьянская страна… социальный вопрос все равно впереди всего, а в России приводит он тотчас к общине.
Элли к общине была вполне равнодушна. Но сочла, что нечто тут задевает отца, рассердилась.
– А по-моему, мужики только и хотят каждый иметь свое, какая там община.
Тут он запыхтел уже не без грозности.
– Об общине вы знаете мало. А если бы были осведомлены в специальной литературе, то…
– Какая там специальная литература? Я сама годы в деревне жила…
Стычка могла бы быть бурной, но вот входит Таня.
– Эдуард Романыч, какая завтра будет погода?
Он побуркивает еще, но при виде Тани смягчается. Она поклонница его камешков приморских, восторгается сама и даже недавно подарила ему довольно ценный образец.
– Погода, погода… Я разве предсказатель?
– Мне Мариуччиа говорила, что вы все знаете. Вы как-то по луне, по облакам, по ветру высчитываете… А мне бы хотелось, чтобы завтра хорошо было – Мариуччиа обещала свести в горы.
Он подходит к окну, посвистывает, рассматривает море, белые барашки на нем, садящееся солнце.
– Когда Корсика на закате видна, значит, завтра хорошая погода…
Отворяют окно настежь, облитые нежным закатным огнем, ищут в вечернем ветерке Корсику.
– Вон она, вижу…
Таня видит, действительно, в эфирной дали полупрозрачный силуэт – не то горы, не то замки – еще какой-то новый волшебный мир, кроме особенного этого, полного уже вечернего благоухания апельсинных рощ и тихих лесов по ущельям Барди, в одно из которых, в гости к синьоре Лукреции, поведет завтра Таню Мариуччиа. Ну, вот и слава Богу, что хорошая погода.
Элли и Мариуччиа сидят на высокой скале над дорогою в Сестри. Место это называется Сант Анна. Некогда тут был монастырек, близ древней римской тропы-дороги: по ней шествовали мулы легионов с поклажей в Галлию.
Сейчас тут лес, благоухание, тихий гул, звон в вершинах сосен, солнце. Мелкие ящерицы по камням на припеке, и перед глазами, как туманно сияющая бездна – море. Оно дышит смутно. Как будто само входит в воздух, сливается эфирною своею синью с ним, под солнцем же местами блестит белым, как снеговое поле.
– Под этой пинией, Elena, я любила сидеть с Леей… Мы тут читали вместе. Она мне рассказывала о вашей стране. Она была худенькая такая… хорошая, и как это по-русски: una еbrea? [62]
– Еврейка.
Элли вздохнула.
– Мариуччиа, как у вас тут прекрасно… Да, прекрасно, но вот мне сейчас грустно… не знаю сама. Все о своих думаю, там, в России. А тебе бывает иногда грустно?
Мариуччиа подняла на нее огромные, продолговатые глаза.
– Мне, Elena, всегда грустно. Вот я и вспоминаю… вот, что раньше было. Лею вспомнила. Ах, я рада, что с вами опять встретилась.
62
еврейка? (ит)