Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Путешествие из России

Битов Андрей Георгиевич

Шрифт:

(Исчезновение имен авторов текстов народных песен кажется мне в этом смысле не неблагодарностью и несправедливостью, а комплиментом (так же как и приписывание многих песен Есенину). Я наблюдал и такой случай, когда поэту Г. Горбовскому не поверили, что он автор песни «Когда качаются фонарики ночные…», которую одно время распевали анархисты почти в каждом историко-революционном фильме как дореволюционную. И в гонораре ему было отказано, хотя мы с ним очень в то время нуждались в небольших деньгах…)

Соотношение жизненного опыта и возможности творческого отображения (воплощения) сложно и весьма непрямо. Мы имеем подавляющее число свидетельств, что зрелый, окончательный опыт может быть изложен разве в форме трактата и уже утратит способность стать искусством. У поэта опыт предвосхищен («Быть может, прежде губ уже родился шепот…»). Опыт, настигший предвосхищение, совпавший, отчасти уже утрачивает творческую потенцию. То ли он больше принадлежит прозе, то ли просто – нем. Этим опытом уже не воспользоваться поэту, приходится предвосхищать грядущий. Этот прорыв гонит впереди себя личную жизнь, формируя черты судьбы. Немудрено, что поэты проживают жизнь вдвое-втрое быстрее. А если ты не поэт, если у тебя нет этой скоростной формы воплощения, если уже не один опыт настиг тебя и перехлестнул тебя так, что о нем только вспомнить можно, а прожить его вторично уже невозможно, то сколько же опытов надо пройти, чтобы возник как бы опыт опытов: как опыт целой жизни (старик), или опыт поколений (род), или опыт истории (народ). И если поэзия есть потенция лишь не прожитого, а предвосхищенного опыта (в этом смысле она всегда молода…), и если опыт все-таки не предвосхищен, а приобретен, то, как мне кажется, единственный способ, каким еще может стать поэзией опыт, – это самый конечный, не предвосхищенный, а сжатый своей множественностью до точки, анонимный творческий продукт: пословица, сказка, песня.

Что наконец поймет надменный умНа высоте всех опытов и дум,Что? – точный смысл народной поговорки.

Такое впечатление, что Э. Ахвледиани каждый раз опаздывает, каждый раз успевает лишь пропустить поэтическое прозрение – приобретает опыт, который было почти предвосхитил, и замолкает снова. Невозможно, в пределах одной своей жизни, приобрести опыт, равный народному (Эрлом не фольклористичен, скорее интеллигентен). Но даже в том случае, если человек не способен в одиночку приобрести народный опыт (если такой не врожден), то впереди у пропущенной, не застигнутой врасплох и вовремя, поэзии – есть, за пропастью опыта, продукт высокой абстрактности – притча, миф.

Писатель, надо полагать, «по определению» занимает место, никогда никем не занятое. Не столько даже не занятое, сколько без него пустое. Эрлом идет трудной прежде всего ему самому, но своей дорогой. И поскольку не изменять своему развитию – есть норма писательской честности, он ему не изменяет. Слово не дается тем, кто неправильно к нему подходит. В той или иной степени все затруднения писателя в его письме – этические. Не только осторожность или смелость, не только гражданственность или независимость – не только это есть, пусть главная, этика писателя… Есть еще этика обращения со словом, с героем, с мыслью – этика, почти неописанная, неизученная, лежащая в основе. Есть, пожалуй, и еще более глубокий след этой этики.

Э. Ахвледиани не искал подходов, когда подошел к слову и встретился с ним прямым взглядом. Но время не остановилось в это мгновение, и для Эрлома началась жизнь «в длину», в которой лишь постепенно, по крохам доходит до сознания то, что поэту удается постичь в момент творения с лету (с тем, быть может, чтобы потом продолжать не понимать). Эрлому пришлось запнуться и признать правомерными и другие сферы жизни и духа, пусть и не столь прозрачно абстрактные, но живые, но существенные, непрерванные, неостановленные, однако прежде всего имеющие значение для жизни, собственно, являющиеся ею и даже для философа привлекательные – именно своей неразъятостью, страстностью, заинтересованностью, своей погруженностью в непонятную середину процесса: «Кошка красива, красивая кошка тоже». Философ понял, что не понял. Он онемел и полюбил. В любви мы не окажемся столь же совершенны, как воспаривши мыслью. Философу, постигшему меру вещей, ничего не остается, как замолчать и полюбить все то, что он постиг, и осознать, сколь безмерно оказалось то, что он было полагал понятным. Красива формула! Чудо, когда из нерасчленимого и безмерного, слепого бульканья жизни извлечен и назван закон! Но сколь меньше строчка формулы того океана, в котором она утонет вновь!..

Если человек ничего не может создать, он может подать пример.

И философ смиренно пытался писать сценарии и пьесы, в голову ему приходили прекрасные, невыполнимые замыслы, и он их пропускал, не портил. Кое-что было начато, кое-что вдруг продолжено… Наверно, он упрекал и грыз себя. Но деятельность – еще не дело. По крайней мере не обязательно быть фонтаном, демонстрируя упругость напора, – это круг воды. И безделье может оказаться занятостью, но чем-то одним. И молчание – отказом от неправильного решения. И робость – свидетельством мастерства и уважения к материалу… И зрела в нем мечта вновь соединить в себе слово и время: «Начать бы книгу, которую и писать всю жизнь…» Так он мечтал, не признаваясь даже себе, что уже ее пишет.

Удача, успех – вообще вещь относительная, тем более удача художника. С моей точки зрения, фильм «Пиросмани» режиссера Георгия Шенгелая – беспрецедентная удача, а по прокату – почти провал. Правда, время от времени «Пиросмани» берет реванш, месяц не сходя с экрана кинотеатра повторного фильма, что у Никитских ворот (наряду с картинами Иоселиани, «Пиросмани» – герой повторного фильма). Как продукт кинопромышленности – «Пиросмани» провалился, как художественное достижение – имел полный успех у любителя и ценителя кино как искусства. Зал был наполовину полупустым, пока фильм шел во многих кинотеатрах, и зал был изо дня в день полон, когда фильм пошел в одном. Люди приезжали туда посмотреть именно эту картину, а не вообще кино. Москва – большая, ехать по ней можно очень долго, слишком долго, чтобы попасть на один сеанс в один кинотеатр на одну картину. Лишь когда эта «единичность» стала наконец очевидной, именно в таком качестве картина была уже обречена на успех. Удача это или неудача?

…Горький пьяница, не имевший за всю свою жизнь семьи, умер в холодном подвале от голода, умер никому не известный малеватель базарных вывесок… Какая уж тут удача.

И лишь лет еще через тридцать в сознании любителей живописи наконец умирает великий народный художник, и это называется признание. Полуграмотный, спивающийся крестьянин, никогда не видевший живописи, умудряется оставить наследие, выразившее его, его время, его народ и даже самый дух нации с такой полнотой и любовью, с какой это не удалось никому из грузинских художников, – выразивший, по-видимому, навсегда. И это сохранилось, и это дошло – это ли не удача!

Теперь бы его накормили, теперь бы выдали ему кисти и краски, и он бы сиживал в Доме художника – теперь его жалеют за то, что у него не было условий, и не признаются в простой зависти к нему, что он так рисовал. Обыватель лучше ошибется, чем признает себя обманутым. Вряд ли и этот фильм обучит кого-нибудь вовремя признавать талант. А то была бы удача так удача!

Но Пиросмани был без нас одинок.

Зато он свободен и от того, чтобы мы помечтали ему другую судьбу. Вряд ли и создатели картины о неудачнике мечтали, что при выходе из кинотеатра человек, которому эта удача всю жизнь сопутствовала, вдруг решится подать нищему, оступится в лужу, промочит ботинок или поскользнется на арбузной корке, или еще какую потерпит неудачу; сквозь рваный карман на него незнакомо глянет подкладка жизни – и он вдруг поймет, что вот этого-то он не умеет, в этом он неудачлив – в умении оставаться человеком, что в этом он неопытен. Впрочем, он не поймет… Но зато это был бы успех!

Был ли счастлив Пиросмани? Вопрос нелепый. Конечно, нет, но и не было человека счастливее его.

Ибо счастье – это не вещь, не обстоятельства, счастье – это чувство. Оно наступает, когда усилие и результат обретают одно время и одну природу, соответствуют. Вся жизнь Пиросмани потрачена на это соответствие, и в этом ему сопутствовала удача, потому что он не изменил своему чувству счастья. Что поражает в картинах Пиросмани? Конечно, это от природы необычайно одаренный живописец: в цвете, в композиции… тем более если учесть, что он ничего не знал, все – сам!.. Но поражает-то не это, а полное соответствие чувства и выражения, идеальная адекватность: мы воспринимаем именно тот образ, единственный, который видел человек-художник, именно тот же, с тем же чувством, хотя мы – не он.

В живописи Пиросмани нет ничего сверх того, что мы видим, и это доходит сразу. У картин Пиросмани не может быть прочтения: они – есть.

Пиросмани – не мастер. Великое отсутствие искусства в его искусстве. Великий талант, великая душа. Что бы там ни говорили, восхищаясь его техникой, – это лишь отголосок сенсации, не это ценно. То, что он умел, – умеют все художники, но то, что он мог, – не может никто.

Природа Пиросмани в том, что он сам – равен природе.

Конечно, создание фильма о таком человеке – задача привлекательная. И были пути, ведшие напрямую к успеху: голодный гений – посмертное бессмертие, – безотказная модель. Сочувствие в кино и сочувствие в жизни – противоположны. Утирая глаза, зритель выйдет из кино с глубоким сожалением, что фильмы о трагической жизни не снимаются до смерти героя, чтобы можно было вовремя предупредить вопиющую несправедливость. Как это напоминает желание присутствовать на собственных похоронах!

Поделиться с друзьями: