Путешествие на край ночи
Шрифт:
По тону разговора он несколько походил на агента, но глаза у него были голубые, как у Альсида.
Лет ему было около тридцати, он носил бороду. Сначала я на него даже не посмотрел: так я был озадачен убожеством пристанища, в котором мне придется провести, может быть, несколько лет. Но позже я заметил, что его резко очерченное лицо заставляет мечтать об авантюрах, что у него голова бунтаря, которая врезается в жизнь, вместо того чтобы катиться по ней, как, например, катятся круглоносые головы с круглыми, как лодки, щеками, которые с журчанием плещутся в судьбе. Это был несчастный человек.
— Правда, — заговорил я, — хуже войны ничего нет.
Для начала этого признания было достаточно, мне не хотелось распространяться на эту тему. Но он продолжал:
— Особенно теперь, когда мода пошла на такие длинные войны… — прибавил он. — Словом, друг мой, вы увидите, что хорошего здесь мало. Делать нечего… Это нечто вроде отпуска… Только, конечно, отпуск проводить здесь! Что и говорить! Словом, это, может быть, зависит от человека, этого уж я не знаю…
— А вода? — спросил я.
Вода в моей кружке, которую я сам себе налил, беспокоила меня — желтоватая, скверно пахнущая, теплая, совсем как вода в Топо.
— Это и есть вода?
Водные мучения начались снова.
— Да, здесь вся вода такая и еще дождевая… Только если будет дождь, хижина не долго устоит. Видите, в каком она состоянии, хижина-то!
Я видел.
— Насчет жратвы, — продолжал он, — одни консервы, целый год жру одни консервы. И ничего, жив! Туземцы жрут гнилую маниоку — это их дело, им это, очевидно, нравится… Меня рвет уже три месяца подряд. Понос тоже вот. К тому же еще и лихорадка. К пяти часам у меня просто в глазах мутится. Таким образом я догадываюсь, что у меня температура; жарче мне при такой жаре, как здесь, не делается. Скорее даже озноб как будто начинается при температуре… И потом как будто не так скучно… Но это, должно быть, тоже зависит от человека… Может быть, при этом хорошо бы выпить, но не люблю я, не впрок мне выпивка…
Он, очевидно, очень считался с индивидуальностью.
И уж так подряд:
— Днем, — стал он мне все рассказывать, — жара, но ночью труднее всего привыкнуть к шуму. Кажется, просто не может быть такого шума. Эти зверюги гоняются друг за другом, не то чтобы совокупляться, не то чтобы жрать друг друга, не знаю… но шуму! И самые шумные среди них гиены! Они прибегают под самую хижину. Тогда вы их услышите. Ошибки не может быть. Не спутаешь с шумом в ушах от хинина. Птиц еще можно спутать с большими мухами или хинином. Это случается. Но гиены так и покатываются, это ни на что не похоже… Чуют ваше мясо… Это, по-ихнему, смешно! Не дождутся, чтобы вы сдохли, зверюги!.. Говорят, что даже видно, как блестят их глаза. Они любят падаль. Я им в глаза не смотрел. Я немножко об этом жалею…
Но это были еще не все прелести ночи.
— Да еще деревня, — прибавил он. — Не больше ста негров, но шуму от них, как от десяти тысяч!.. Вы мне потом скажете, что вы об этом думаете. Если вы сюда приехали ради тамтама, то вы не ошиблись колонией. Здесь они играют и потому, что полнолуние, и потому, что не полнолуние, и потом еще, когда они ждут луну… Словом, всегда почему-нибудь… Будто бы сговорились со зверьем, сволочи этакие, чтобы нагадить вам. Сдохнуть можно, право слово! Устал я очень, а не то б я их всех одним ударом… Предпочитаю закладывать уши ватой. Сначала, когда у меня еще был вазелин в аптечке, я намазывал вату вазелином, теперь я кладу банановое масло вместо вазелина. Очень подходящее масло. Тогда пускай хоть громом небесным развлекаются, если им это нравится. Гады паршивые! Когда у меня вата в ушах, тогда я на них плевать хотел. Ничего не слышно. Негры, вот увидите, это сплошное гнилье и дохлятина. Днем сидят на корточках, — кажется, встать не могут пойти помочиться у дерева; а как только ночь — что делается!.. Сплошной грех! Сплошные нервы! Сплошная истерика! Истерические клочки ночи! Вот что такое негры, поверьте мне. Словом, паршивцы, дегенераты! И все тут!..
— Много они покупают у вас?
— Покупают? Поймите вы! Надо успеть обмануть их, пока они еще не обманули вас, — вот вам и вся коммерция, Конечно, ночью, когда у меня вата в ушах, чего же им стесняться! Дураками бы были… И потом вы сами видите, дверей у моей хижины нет, так они сами себя обслуживают, вот так… Не жизнь им тут, а масленица…
— А как же инвентарь? — спросил я, совсем сбитый с толку этими маленькими подробностями. — Главный директор очень настаивал на том, чтобы я составил инвентарь сейчас же по приезде, и очень тщательно.
— Что касается меня, то имею честь вам доложить, что он может убираться к любой матери, ваш главный директор…
— Но ведь вам придется встретиться с ним в Фор-Гоно?
— Никакого Фор-Гоно, ни директора… Лес, он большой, голубчик вы мой…
— Куда же вы в таком случае денетесь?
— Если вас об этом спросят, вы скажете, что ничего не знаете. Но так как вы, очевидно, человек любопытный, позвольте мне, пока не поздно, дать вам один чертовски полезный совет: наплюйте вы на дела общества, как оно плюет на ваши дела! Довольствуйтесь тем, что я вам оставлю немножко денег, и не спрашивайте меня больше ни о чем… Что же касается товара — если это правда, что он поручил вам заняться им… вы скажите ему, директору, что товара больше не было, и все тут! Если он вам не поверит, то это тоже неважно. Все равно все уверены, что мы воруем. Значит, общественное мнение о нас не изменится, а для нас может получиться раз в жизни маленькая польза… Да, кроме того, не беспокойтесь, директор во всех этих комбинациях знает толк, не стоит с ним спорить! Это мое мнение. А ваше мнение? Каждый знает, что для того, чтобы забраться сюда, нужно быть готовым зарезать отца и мать. В таком случае…
Я не был вполне уверен, что все то, что он рассказывает, — правда, но, во всяком случае, мой предшественник произвел на меня впечатление настоящего шакала.
Я себя чувствовал беспокойно. «Опять впутался в грязное дело», — признался я себе. Я перестал разговаривать с этим пиратом. В углу я нашел сваленный в кучу товар, который он согласился мне оставить: бумажные материи и обувь, перец в коробках, клистир и открытку с видом Парижа.
— Около косяка свалены каучук и слоновая кость, которые я купил у негров… Вначале я старался. И потом, вот держи, триста франков… Мы в расчете!
Я не знал, о каком расчете идет речь, но я не стал даже его расспрашивать.
Несмотря на жизнь, полную лишений, он был окружен прислугой. Она состояла почти исключительно из мальчиков, которые наперебой подавали ему единственную ложку или кружку и вынимали из подошв голых ног неугомонных, глубоко въедающихся классических блох «чиггер». Он в свою очередь каждую минуту поглаживал мальчиков между ногами. Лично он занимался только тем, что чесался, но зато не хуже лавочника в Фор-Гоно, с совершенно поразительной ловкостью, которой можно достигнуть только в колониях.
Мебель, которую он оставил мне в наследство, показала, что можно сделать при некоторой изобретательности из ящиков из-под мыла, в смысле стульев, столиков и этажерок. Этот мрачный тип научил меня для развлечения отбрасывать одним резким движением ноги тяжелых гусениц в панцире, которые, дрожа и пуская слюни, безостановочно брали приступом нашу лесную хижину. Если по неловкости их раздавить, то держись! В наказание целую неделю подряд необычайнейшая вонь медленно поднимается от незабываемо мерзкой каши. Он прочел в каком-то журнале, что эти чудища — потомки самых древних животных мира. Они происходят, утверждал он, из второго геологического периода! «Когда мы сами будем происходить из таких далеких времен, дружище, чем только мы не будем вонять!» Крепко сказано!
Сумерки в этом африканском аду оказались великолепными. Избежать их было невозможно. Они бывали каждый раз трагичны, как огромные убийства солнца. Но одному человеку не вместить так много восхищения. Целый час на небе, от края до края, в брызгах обезумевшей злости, шел парад, а потом зелень деревьев взлетала дрожащими дорожками к первым звездам. Потом горизонт серел, потом опять розовел; хрупкая розовость. Так оно кончалось. Все цвета обмякшими лохмотьями висели над лесом — мишурные лохмотья после сотого представления. Это случалось каждый день около шести часов.