Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Путешествие на край ночи
Шрифт:

И ночь, и все чудовища ночи начинали пляску среди тысяч и тысяч шумов. Сигнал подавали жабы.

Лес только и ждет этого сигнала, чтобы начать дрожать, свистеть, рычать всеми своими глубинами. Огромный любовный вокзал без света, переполненный до отказа. В конце концов мне приходилось орать в хижине через стол, как дикой кошке, чтобы мой приятель мог разобрать, что я говорю. С меня, который не любит природу, природы было вполне достаточно.

— Как вас зовут? Вы как будто сказали Робинзон? — спросил я его.

Он как раз рассказывал мне, что туземцы в этих краях болеют всеми болезнями, которые только можно подцепить, и пока мы разговаривали о неграх, насекомые и мухи в таком количестве облепили наш фонарь, что пришлось его потушить.

Лицо Робинзона, завешенное темной сеткой из насекомых, мелькнуло передо мной еще раз перед тем, как я потушил свет. Может, оттого его черты более четко определились у меня в памяти, тогда как раньше они мне ничего не напоминали. Он продолжал говорить со мной в темноте, в то время как я шел за его голосом куда-то в прошлое, как будто он звал меня из-за дверей годов, и месяцев, и дней, и я спрашивал себя, где же я встречал этого человека? Но я ничего не мог найти. Мне не отвечали. Бредя в потемках, думаешь, сколько людей и вещей замерли в нашем прошлом! Живые, потерявшиеся в склепе времен, так крепко спят вместе с мертвыми, что общая тень покрыла их навсегда.

И под старость не знаешь, кого будить, не то живых, не то мертвых.

Я старался вспомнить, кто такой Робинзон, когда нечто вроде смеха, ужасающе преувеличенного, где-то далеко в ночи, заставило меня подскочить. Потом все замерло. Он меня предупредил: это, должно быть, были гиены.

После шумели только негры в деревне и их тамтам, беспорядочные удары по выдолбленному дереву.

Вдруг на меня напал дикий страх, что, перед тем как скрыться, он убьет меня, вот так, на моей раскладушке, унося с собой все, что оставалось в кассе. Я был в смятении. Но что же делать? Звать на помощь? Кого? Людоедов из деревни?.. Пропал без вести!.. Я на самом деле уже почти пропал. В Париже, не имея ни долгов, ни наследства, ни состояния, едва-едва существуешь и трудно не пропасть без вести… Что же тогда здесь? Кто же потрудится поехать в Бикомимбо? Что там делать? В воду плевать? Меня помянуть?.. Никто, конечно.

Время шло в страхе и ужасе. Он не храпел. Шум и крики, идущие из леса, мешали мне слышать его дыхание и без ваты в ушах. Это имя — Робинзон — в конце концов так долго стучало мне в голову, что наконец выявилась фигура, походка, даже знакомый мне голос… И потом, в тот самый момент, когда я собрался заснуть, весь человек целиком встал передо мной, мне удалось зацепить его — не его, но воспоминание о нем, вот именно об этом самом Робинзоне, человеке из Нуарсер-на-Лисе, там, во Фландрии; я проводил его тогда на край той ночи, когда мы искали уголок, куда бы скрыться от войны, и еще раз я видел его в Париже. Я вспомнил все. Годы разом прошли передо мной. Я ведь долго болел головой, трудно было мне вспомнить что-нибудь. Теперь, когда я знал, когда я вспомнил, я уже совсем не мог себя пересилить, мне стало совсем страшно. Узнал ли он меня? Во всяком случае, он мог рассчитывать на то, что я буду молчать, на мое полное сочувствие.

— Робинзон! Робинзон! — позвал я его игриво, словно собирался сообщить веселую новость. — Эй, старина! Эй, Робинзон!..

Никакого ответа.

Я встал с бьющимся сердцем, готовясь получить удар. Ничего. Тогда довольно смело я рискнул пройти ощупью на другой конец хижины, где он должен был находиться. Его там не было.

Я дождался света, зажигая время от времени спички. День ворвался ураганом света и негритянской прислугой. Они радостно пришли, предлагая мне всю свою грандиозную ненужность, если не считать веселья. Они уже начинали учить меня легкомыслию. Как я ни старался рядом продуманных жестов объяснить им, как меня беспокоит исчезновение Робинзона, это не мешало им плевать на меня окончательно. Конечно, не отрицаю — безумно заниматься чем-нибудь иным, кроме того, что у вас перед глазами. Во всем этом деле меня больше всего огорчало исчезновение кассы. Но это случается нечасто, чтобы люди, которые унесли деньги, возвращались… Исходя из этих соображений я решил, что вряд ли Робинзон вернется, чтобы убить меня. Значит, это было до известной степени мне на пользу.

Теперь весь пейзаж принадлежал мне одному. Вяло обойдя раз-другой вокруг моей хижины, я вернулся, свалился и замолчал. Солнце… Опять оно!.. Все молчит, все боится сгореть в этот полдень: травы, животные, люди — все перегреты. Полуденная апоплексия.

Моя единственная курица, наследство после Робинзона, тоже боялась этого часа и возвращалась со мною. Эта курица целых три недели гуляла со мною, ходила за мной, как собака, кудахтала, везде напарывалась на змей. Как-то, когда мне было очень скучно, я ее съел. Она была совершенно безвкусна, мясо ее вылиняло на солнце, как коленкор. Может быть, это из-за нее я и заболел. Как бы то ни было, но на следующий день после этого обеда я не мог больше встать. В полдень, совсем обалдевший, я насилу добрался до аптечки. В ней остался йод и план парижского метро. Я еще не видел ни одного покупателя в моей лавке; приходили черные зеваки, они безостановочно размахивали руками и жевали какую-то жвачку, возбужденные и лихорадочные. Теперь они ввалились и стояли вокруг меня, как будто совещались относительно моего убийственного вида. Да, я был совсем болен, до того, что, казалось, ноги мои мне были не нужны и они просто свисали с кровати, как вещи ненужные и немножко смешные.

Из Фор-Гоно приходили письма от директора, вонявшие нагоняями и угрозами, и от моей матери из Франции. Она просила меня следить за моим здоровьем, точно так же, как она просила меня об этом во время войны. Если б я был под ножом, моя мать сделала бы мне выговор, что я без кашне. Она никогда не пропускала случая постараться доказать мне, что мир это вещь безвредная и что она прекрасно сделала, что зачала меня. Это один из трюков материнского легкомыслия. Мне было, кстати сказать, очень легко не отвечать на весь этот вздор и хозяину, и матери, и я никогда не отвечал. Но все это нисколько не улучшало моего положения.

Большие и маленькие негры приходили ко мне из деревни, как к себе домой. Они прислуживали мне, дрались вокруг оставшегося товара. Свобода! Если б не жар, я, может быть, стал бы даже изучать их язык. Как только мне становилось лучше, меня охватывал ужас при воспоминании об отчетах перед обществом. Я предпочитал лежать в сорокоградусном жару, чем воображать, что меня ожидает в Фор-Гоно. Я даже переставал принимать хинин, чтобы жар лучше загораживал меня от жизни.

Пока я так варился в собственном соку, днями и неделями, у нас вышли все спички. Я любовался на моего повара, когда он разжигал огонь между двумя камнями и сухой травой. Несмотря на мою прирожденную неловкость, через неделю я умел, как всякий негр, высекать огонь из двух острых камней.

Когда я не плесневел от жара на моей складной кровати и не высекал огня, я думал исключительно о том, как я буду отчитываться перед обществом. Странно, как трудно отделаться от страха перед обществом. Странно, как трудно отделаться от страха перед растратами. Несомненно, я этот страх унаследовал от матери, которая заразила меня своей традицией: «Сначала крадешь яйцо, затем быка и кончаешь тем, что убиваешь собственную мать…» От этих вещей нам всем очень трудно отделаться. Мы научились им еще совсем маленькими, и потом они возвращаются и нагоняют на нас страх в ответственные минуты жизни. Какая слабость? Для того чтобы от них отделаться, можно рассчитывать только на ход вещей. К счастью, ход вещей обладает большой силой. Пока что моя лавка и я понемножку уходили в землю. Мы погружались в грязь, все более клейкую, более густую после каждого дождя. Это было во время сезона дождей. То, что вчера еще казалось скалой, сегодня превращалось в тряскую патоку. Теплая вода с обмякших веток катилась водопадами, разливаясь по хижине и повсюду кругом, как будто возвращаясь в покинутое когда-то русло. Все таяло и превращалось в кашу из всякой требухи, надежд и расчетов, в сырую жару. Дождь шел такой частый, что он наваливался на вас, затыкал вам рот теплым кляпом. Этот потоп не мешал животным льнуть друг к другу. Соловьи подымали шум хуже шакалов. Полная анархия, и в ковчеге — я в качестве вполне обалдевшего Ноя. Я решил, что наступило время покончить со всем этим.

Мать моя знала поговорки на все случаи жизни. Она говорила — я вспомнил об этом очень кстати, — когда жгла старые бинты: «Огонь очистит все!» Момент настал. Мои камни были не очень хорошо выбраны, недостаточно остры, искры падали мне на руки. Но все-таки наконец какой-то товар загорелся, несмотря на сырость. Это была партия абсолютно промокших носков.

Солнце уже взошло. Пламя взвилось быстрое, неистовое. Туземцы из деревни собрались вокруг, бешено лопоча. Каучук, купленный Робинзоном, потрескивал в центре пламени, и запах его мне неудержимо напоминал знаменитый пожар Телефонного общества на набережной Гренель. Я ходил смотреть его с моим дядей Шарлем, который очень хорошо пел романсы. Это было за год до выставки, той — Большой, я был еще совсем маленький. Ничто так не вызывает воспоминаний, как запах и пламя. Моя хижина пахла совсем так же. Несмотря на то, что она насквозь промокла, она сгорела целиком, начисто, со всем товаром и всем прочим. Вот и все счеты.

Лес на этот раз молчал. Полная тишина. Это, должно быть, произвело на них впечатление, на сов, на леопардов, на жаб и попугаев. Чтобы их удивить, надо что-нибудь совсем особенное. Вроде как для нас война.

После часового пожара почти ничего больше не осталось… Несколько огоньков под дождем и несколько негров, которые ковыряли пепел длинными палками, и запах, свойственный всякому бедствию, запах, выделяемый при каждом поражении этого мира, — запах дымящегося пороха.

Теперь осталось только удирать. Вернуться в Фор-Гоно? Попробовать объясниться? Я колебался… Но недолго. Объяснить никогда ничего нельзя. Мир только и умеет давить вас, как спящего, когда он на вас переворачивается, как спящий, переворачиваясь, убивает блох на себе. Так умереть было бы глупо, сказал я себе, это значило бы умереть, как все. Доверять людям — это уже значит позволить немножко себя убить.

Поделиться с друзьями: