Путешествие на край тысячелетия
Шрифт:
А госпожа Абулафия уже торопится в сукку, чтобы пробудить брата от ночного сна, подслащенного сознанием выполненной заповеди, шелестом ветра в зеленой листве и запахом этрога, что лежит рядом с его подстилкой. И с какой-то непонятной решительностью просит растерянного господина Левинаса позволить раву повести утреннюю молитву «гошана раба», чтобы он первым и изо всех сил ударил веткой ивы в память о молебнах в разрушенном Храме. Так они и поступают. И под шум дождя, с рассвета стелющегося над поверхностью Сены, под доносящиеся с реки крики франкских моряков рав Эльбаз первым заводит молитву: Да будем мы спасены и избавлены, Господи, во имя Твое, от войны, и от засухи, и от плена, и от болезней, и от всех притеснителей, и от всех бедствий, какие есть в мире. Да удостоимся мы все чистого Иерусалима, и да наступят ноги наши на шеи ненавистников наших, и да воспляшут ноги наши во дворе Святыни, и да возденут руки наши этрог, лулав, мирт и араву, и да возгласят уста наши — спаси нас, Господи, во имя Твое, спаси нас.
Но «гошана раба» Эльбаза пока еще не проникает в чрево старого сторожевого судна, причаленного у правого берега реки и раскачивающегося сейчас под ногами моряков-исмаилитов, разбуженных шумом дождя. И уж тем более призыв этот, сотрясающий сейчас сукку на левом берегу, не может достичь хижины старого резчика, что у подножья холма с белым пятном. Но в то время как там, в хижине, тело черного идолопоклонника все еще распластано в изнеможении у ног своего закутанного покрывалом резного подобия, среди разбросанных по полу деревянных идолов, искусанное вожделеющими и голодными ртами франкских женщин и покрытое засохшими потёками нескончаемых извержений семени, в каюте на днище корабля Бен-Атар, тоже проснувшись от шума дождя, прислушивается к шагам верблюжонка, неторопливо расхаживающего по трюму, принюхивается к непривычному запаху, который издают смешавшиеся остатки рассыпанных пряностей, и затем начинает с прежней силой гладить, обнимать, целовать и мять большое, теплое тело единственной оставшейся у него жены. И вот уже первая жена спешит в благодарном порыве любви прильнуть к проснувшемуся мужчине, чтобы слиться с ним в совершенном и неповторимом телесном соединении, начисто свободном от любых посторонних мыслей и от всяких следов былого.
Глава восьмая
Но не настала ли наконец пора развернуть латинский треугольный парус на высокой мачте, что торчит в центре старого сторожевого судна, да поднять решительно якорь со дна парижской реки? Не пришел ли наконец час распрощаться со все более мрачнеющим небом Европы и устремиться обратно, к надежной родной гавани Танжера? При виде ветров и дождей, секущих Иль-де-Франс в ночь Симхат-Тора, даже терпению такого закаленного и опытного капитана, как Абд эль-Шафи, приходит конец, ибо кто лучше него понимает, насколько важно отплыть поскорее, пока в океане не набрал силу северный ветер. Беспокойство так гложет душу бывалого капитана, что, вопреки обычному для исмаилитов хладнокровному фатализму, который предоставляет Аллаху править бесконечным миром по своему непостижимому разумению, он подступает к Абу-Лутфи с твердым требованием поторопить еврейского компаньона — пусть стряхнет с себя наконец нерешительность и колебания, порожденные постигшим его несчастьем и скорбью, сменит надрезанную накидку на целую, поднимется из трюма на старый капитанский мостик и подаст оттуда ту единственную команду, которую с нетерпением ждут все матросы-исмаилиты, — покинуть унылую, безрадостную Европу и вернуться в родную цветущую Африку, где они снова услышат наконец сладостные призывы муэдзина.
Ибо возможно, что кровь того дальнего предка, который более ста лет назад попал в плен к викингам и провел с ними многие годы, так заостряет сейчас чувства капитана, что позволяет ему учуять те мучительные и опасные сомнения, что, сплетаясь упрямым и цепким плющом, сковывают сейчас все помыслы и поступки хозяина судна. Да, Бен-Атар страшится, и не только самого плавания, которое уже утратило для него очарование новизны и обаяние авантюры, оставив по себе, главным образом, память о трудностях и лишениях, — нет, еще сильнее отплытия пугает его расставание, и не с одним лишь любимым племянником, союз с которым ныне возрожден и скреплен страданием и кровью, но также с его голубоглазой женой, которая с неожиданной и изысканной решительностью обратила свое давнее отстранение в новое и властное влеченье.
И верно — какое-то странное, влекущее сочувствие к печальному и скорбящему мужчине так и лучится сейчас из этой женщины — к мужчине, который с исчезновением прежней двойственности ощущает теперь в себе и даже вне себя некую новую, непонятную пустоту, словно утратил руку или ногу. Но пока нельзя еще понять, подвластно или хотя бы понятно ей самой то новое отношение, с которым она теперь встречает Бен-Атара, когда, в честь праздника Симхат-Тора и Шмини Ацерет, он соглашается наконец покинуть траурную темноту корабельного трюма, помыться и привести в порядок бороду и волосы и сменить надрезанную в знак скорби накидку на новую, чтобы во всей чистоте и святости прижать к сердцу маленький, мягкий ашкеназский свиток Торы, который подает ему молодой господин Левинас для совершения заповеданного обычаем короткого танца.
Что же это за странное влечение такое, что ему под силу, протянув незримые связи меж северной женщиной и южным мужчиной, еще раз отодвинуть час разлуки, несмотря на гневное нетерпение исмаилитских моряков? Ведь враждебность к новой жене Абулафии отнюдь не исчезла из сердца североафриканского купца — нет, она все еще пылает в нем, и, когда б его молодая жена не ушла в тот мир, который предполагается лучшим, Бен-Атару и в голову не пришло бы навсегда отказаться от начатого им сражения — напротив, невзирая на отлучение и бойкот, провозглашенные рыжим кантором в Вормайсе, он непременно отыскал бы еще какую-нибудь европейскую реку, чтобы завлечь эту вормайсскую женщину на третий и решающий поединок. И там, на южном или на северном, на западном или на восточном берегу той реки, он бы уже не позволил севильскому раву назначить какого-нибудь местного судью, нет — он сам встретился бы с этой упрямой женщиной, один на один, лицом к лицу, и одолел бы ее ретию своей речью, которая на сей раз была бы соткана из жизненной мудрости, а не из высказываний мудрецов.
Да, конечно, нежданный уход второй жены принес ему, окольным путем, желанную победу, но то была горькая и жалкая победа, и она не ослабила его враждебности к новой жене. И потому природа и характер нового влеченья, неожиданно соединившего сейчас обоих противников, по-прежнему остаются неясными. Но неужто именно теперь, в преддверии отплытия из Европы и на пороге расставания Севера с Югом, разуму надлежит терзать себя странным и отталкивающим подозрением, будто длительная близость, навязанная этим двум людям долгими днями — а также ночами — совместного путешествия из Парижа в Вормайсу, зажгла в ком-нибудь из них — или даже в обоих сразу — некую безумную и запретную мечту, надежда на осуществление которой — вот что в действительности задерживает сейчас расставание? Ведь уже назначена даже и дата новой летней встречи воссоединившихся компаньонов в Барселонском заливе, и всё, что Бен-Атару остается, — это приказать своим исмаилитским матросам развернуть, на исходе второго дня Симхат-Тора, треугольный парус, и поднять якорь, и направить корабль вниз по реке до самого устья и дальше, в великий океан, который, возможно, кто знает, и сам уже мечтает снова повеселить это старое сторожевое судно, всласть покачав его на своих свирепых валах.
На вид их задерживает только болезнь мальчика Эльбаза — болезнь, которую госпожа Абулафия продолжает рисовать в самых мрачных красках, что дает ей возможность умолять не только самого рава Эльбаза, но главным образом Бен-Атара — ибо это он возглавляет всю экспедицию — пожалеть и пощадить маленького больного и взамен того, чтобы снова принести его в жертву ветрам и дождям, обождать еще немного и дать ему отлежаться под одеялами ее кровати. Но танжерский купец с его острым чутьем мигом угадывает, что за этими странными мольбами новой племянницы, да еще как раз в преддверии долгой разлуки, скрывается некий дерзкий замысел, из которого и он, Бен-Атар, возможно, сумеет извлечь пользу. А потому, прежде чем прикинуть, какой дать ей ответ, он посылает к больному свою единственную жену, чтобы та, разговорив и пощупав мальчика, выяснила, сколько правды и сколько притворства таится в его теле и душе. И эта умудренная жизнью и мягкая в обращении женщина возвращается с важной вестью. Хотя, скорее всего, мальчик ничего не выдумал, и первопричиной болезни было действительно мясо мерзостного животного, и именно оно поначалу растревожило сердце ребенка и воспламенило в нем чувство вины, — однако всё это затронуло лишь его душу, но не тело. Иными словами, сама болезнь — вот что чистой воды придумка.
Но и после этого Бен-Атар воздерживается от осуждения мнимого больного, взятого под такое нежное и деятельное крыло. Уж не говоря о том, что он испытывает даже некую жалость к своей бездетной и немолодой сопернице, в сердце которой внезапно шевельнулась тоска по ребенку, ему хочется также не второпях, детально обдумать новую мысль — как бы превратить эту мнимую болезнь в дополнительную гарантию прочности их торгового товарищества? Ибо возможно, что как раз в силу того, что товарищество это так резко и легко развалилось раньше, в нем и сейчас, после его возрождения, таятся скрытые трещины, из которых, того и гляди, вновь просочится на свет та проклятая ретия и опять примется плести свои хитрости — например, как в последний раз, отправить на летнюю встречу в Барселоне не Абулафию, а постороннего человека, какого-нибудь местного своего компаньона, поручив ему доставить североафриканцам причитающуюся им плату и взять у них новые товары. И хотя Бен-Атару и в голову не приходит задержать отплытие своей экспедиции из-за капризной увлеченности новой жены кудрявым южным мальчиком, похоже, однако, что магрибский купец начинает и сам склоняться к тому, чтобы уступить ей молодого пассажира и оставить его до следующего лета в Париже — пусть окрепнет и телом, и духом, но при условии, что племянник Абулафия даст недвусмысленное обещание — и упрочит его, поклявшись душою своей жены, причем не новой, живой, а той, первой, утонувшей, — что не только будет беречь мальчика как зеницу ока, но и возьмет его с собою, вместе с теми монетами и драгоценными камнями, которые собственноручно доставит на то старое римское подворье, что глядит с высоты холма на голубизну Барселонского залива. И только после того как они с Бен-Атаром в день Девятого ава пропоют плач в память о разрушении Храма, мальчик будет передан в руки Абу-Лутфи, который уже высмотрит к тому времени в конюшне Бенвенисти молодого скакуна, чтобы ночным галопом, через Тортосу, Толедо и Кордову, вернуть маленького Эльбаза в объятья его отца в Севилье.
Но вот что удивительно. Бен-Атар, уже увлекшийся мыслью о том, как будет взволнована госпожа Эстер-Минна, когда получит под свою опеку, безо всякой боли родов и трудностей взращивания, уже готового, чернокудрого и разумного мальчишку, с которым она сможет, взяв его за руку, неторопливо прогуливаться по улицам маленького острова, никого не стыдясь и никого не стесняясь, — этот увлекшийся Бен-Атар пока даже не дает себе труда спросить у рава Эльбаза, а согласится ли тот вообще отдать своего ребенка, и лишь ради того, чтобы его свежей молодостью упрочить тот союз между Севером и Югом, который был воссоздан одной лишь силой смерти. Впрочем, ближе узнав севильского рава за время долгого и мучительного путешествия, магрибский купец в глубине души подозревает, что тот не только обрадуется возможности уберечь единственного отпрыска от мучений и опасностей обратного пути, но и сам, чего доброго, захочет остаться с ним в Париже. Но поскольку Бен-Атар даже и помыслить не может отказаться от общества рава и слов Писания и остаться в пустыне океана с одной лишь верной спутницей рядом: два одиноких еврея в окружении коварных исмаилитов, — он пока не дает нетерпеливо ожидающим парижским родственникам никакого ответа, а решает вначале вернуться на корабль, чтобы обсудить зародившийся у него новый план со своим давним и надежным компаньоном Абу-Лутфи.
Увы — Абу-Лутфи, похоже, уже не так надежен, как прежде. Ибо в отсутствие хозяина корабля он без спроса, по собственному разумению, не только разрешил капитану Абд эль-Шафи поставить мачту и натянуть ванты, но даже велел поместить в трюм — для остойчивости, как он говорит, — новый товар взамен того, что был выпущен оттуда в широкий свет.
Новый товар? — несколько недоуменно спрашивает еврей, торговая сметка которого все же несколько притупилась после смерти второй жены. Разве в этой Богом забытой стране есть что-нибудь стоящее, что может заинтересовать жителей юга? Но Абу-Лутфи не отвечает и лишь заговорщически подмигивает, предлагая хозяину самому спуститься в трюмные недра. И уже на подходе к кормовому люку Бен-Атар чует поднимающийся оттуда чужой и незнакомый запах, к которому примешивается какой-то странный, сбивчивый шепот многих голосов. А спустившись вниз, он неожиданно для себя различает в расчищенном от товаров пространстве очертания каких-то людей, привязанных к деревянным балкам старого сторожевого судна.