Путешествие вокруг моего черепа
Шрифт:
Наступает полдень, когда по извилистым коридорам меня прикатывают на кровати обратно. Господи, я провел здесь всего лишь двадцать часов, но до чего же приятно и успокоительно увидеть вновь дверь своей палаты! Дома – насколько относительно это понятие! Ведь микроскопическая бацилла, приставшая к летящей пуле, наверняка чувствует себя там дома в такой же степени, как мы ощущаем своим родным домом нашу старушку Землю. Сейчас для меня стала домом эта комнатка на далеком севере, которого я, в сущности, совсем не видел, и стараюсь отвлечься, когда ловлю себя на неприятной мысли: а увижу ли я его вообще?
Впрочем, мой домашний мирок – не вся эта комната, а лишь постель, и даже не постель, а то логово, которое я вырыл себе между подушкой и простыней, чтобы мне удобнее было лежать на боку, когда накатят тошнота и головокружение. На столике мне уже приготовлена еда. Сливкам я всегда рад, а странная серая масса в тарелке выглядит подозрительно – ну, так и есть, пудинг. И если бы обычный пудинг, а то из рыбы, и посередине неизменное варенье. Нет, от этого придется воздержаться.
Супруга моя заявляется лишь к трем, она присутствовала при операции, которая длилась шесть часов кряду. Разумеется, операция проводилась на мозге, других в этой больнице и не делают: стокгольмская клиника – один из четырех мировых центров нейрохирургии. Подобно осужденному в камере смертников Синг-Синга, я все же интересуюсь случаем своего собрата по несчастью, делая вид, будто меня это вовсе не волнует, ведь мое прошение о помиловании подано… Начитавшись ученых книг, я ловко вставляю специальные выражения. Вместо того чтобы задать вслух вопрос, с которым, скуля и дрожа от страха, пристает ко мне затаившееся где-то за опухолью, у порога моего сознания, стиснутое и сдавленное Живое Существо: кричал ли и пытался ли убежать дикий зверь с зияющей Дырой в черепной коробке, хлестала ли кровь и сочилось ли мозговое вещество из вскрытого мозга, или вздернутая на дыбу жертва, открыв хрипящий рот и закатив глаза, в конце концов потеряла сознание, – вместо этого я проявляю сдержанный интерес, как будто Речь идет о точнейшем физическом опыте или ремонте часов. Ага, да-да, понятно, значит, подозрительной казалась лобная доля мозга… вентрикулография показывала, что воспалительный очаг находится там… двадцатилетняя девушка? Хм, даже у такой молоденькой… Ну, и что же, профессор точно обнаружил опухоль? Представьте себе, опухоли там не оказалось… один случай из тысячи, когда окончательно установленная локализация оказывается ошибочной. Судя по всему, изредка складывается такая ситуация, при которой смещение заполненных мозговых желудочков может быть истолковано двояким образом… Вообразите, вскрывает он оболочку, а там ничего нет, поверхность мозга ровная и белая… Вот это да! Ну, и что же Оливекрона?… Не дрогнул ни единым мускулом лица, даже губу не прикусил! Не сыскать во всем свете хирурга, который в таком случае не выругался бы. Я растерянно отвернулась: ну надо же быть такому невезению, первая операция, которую демонстрирует передо мною всемирно известный хирург, оказывается неудачной… Ну, а дальше что? Значит, опухоли вовсе и не было? Как это – «не было», вы уж дослушайте до конца. Профессор задумывается на миг, затем спокойно зашивает оболочку, укладывает на место выпиленный костяной кружок… Ну, и по ходу дела отдает распоряжения: больную отвезти опять в рентгеновский кабинет, мозговые желудочки не надо наполнять снова… сделайте мне еще один снимок, а через полчаса продолжим операцию. Я прихожу в ужас: помилуйте, господин профессор, как же можно через полчаса?! А как же, теперь я должен вскрыть череп у виска – дело в том, что опухоль наверняка находится там. Но разве нельзя сделать это завтра… или подождать, пока заживет эта рана?… Он улыбается. Вам, коллега, следовало бы знать, что если мозг, в котором находится опухоль, потревожен, то опухоль непременно должна быть удалена, иначе… Если я тотчас же не обнаружу источник болезни и не ликвидирую его, эта девушка умрет в течение суток. Я прекращаю спор. Через полчаса привозят больную, и профессор без колебаний приступает к очередной операции. У левого виска он выпиливает в черепе круг размером в ладонь. Затаив дыхание, мы ждем, что будет… а вдруг и здесь он ничего не обнаружит? Профессор абсолютно спокоен, как человек, который может ошибиться один раз, но не больше. Отделяет выпи ленный кусок, вскрывает надкостницу, зажимает все сосуды… Запускает скальпель в отверстие, раскрывает его, светит внутрь лампой… Мы все склоняемся над отверстием. На ровной, белой мозговой доле, ровно в центре выпиленного отверстия лежит огромная, круглая, красная, как гранат, опухоль, глубоко вросшая в мозговую кору…
– Значит, все-таки он ее отыскал!
– Поэтому операция и затянулась так надолго… Второй заход, пока он удалял опухоль, длился четыре часа.
– А девушка?
– Спит. Профессор убежден, что она выживет…
Теперь и я убежден в этом.
На послеобеденное время было назначено еще одно обследование, но я вымаливаю отсрочку до завтра. Однако банной процедуры никак не избежать, и меня вместе с койкой опять тащат куда-то. Ванная комната с решетчатым полом прогрета не слишком жарко. Там стоят две вместительные деревянные лохани, как У нас на виноградниках. Меня передают с рук на руки какой-то толстой, добродушной тетушке. Неужели же?… Вот именно, толстуха собирается собственноручно купать меня, она срывает с меня халат, укладывает в лохань, выплескивает туда воду и принимается с силой тереть меня. Я и забыл, что нахожусь в Швеции, где нагота не считается постыдной. Да и в качестве банщиц женщины куда ловчее, а этот аспект и впрямь поважнее любых условностей. Через минуту, закрыв глаза, я покорно отдаюсь в чужие руки, как делал это пятилетним мальчонкой… мне даже приятно, что энергичная толстуха сердито ворчит, намыливая мне волосы, должно быть, я неудобно держу свою больную, гудящую голову. Женщина говорит без умолку, хотя и знает, что я ни бельмеса не понимаю.
Когда я возвращаюсь в палату, мне вручают письма. Это первая моя корреспонденция из Пешта, где знают, что со вчерашнего дня меня можно застать теперь здесь. Денеш занятно излагает тамошние новости. Я угадываю между строк попытку что-то утаить от меня и велю жене зачитать вслух и ту часть письма, которая адресована ей. Чутье не обмануло меня: из завуалированных намеков я делаю вывод, что юридическую процедуру удалось приостановить, но со страховой компанией шутки плохи – ссылаясь на два просроченных взноса, компания требует нового медицинского освидетельствования. Денеш обещает все уладить, так что дело не дойдет до беды. (Точнее говоря, до беды таки дошло, но не со мной, а со страховой компанией, которая через несколько месяцев вылетела в трубу. Пожалуй, для них выгоднее было бы застраховаться у меня, а не наоборот.)
В пять часов открывается дверь. В палату входят трое: уже знакомый мне по утреннему обходу симпатичный и остроумный Шёквист, молодой врач-глазник и высокий, плечистый, белокурый, с такими же светлыми бровями-ресницами мужчина нордического типа. Сам Профессор.
Оливекрона
Я узнаю его благодаря тому, что он первым подходит к моей постели. Шёквист и другой, незнакомый мне врач почтительно держатся поодаль. Но и без этого, еще в дверях, едва они успели войти, я знал (хотя лиц почти не различаю), что это он.
– Как себя чувствуете? – спрашивает он, протягивая руку. Вопрос задает именно в такой форме, избегая обычного сюсюканья: «Ну как мы себя чувствуем»; или «Как мы поживаем?» Да, его манера определенно холодновата, но отнюдь не сдержанна. Он вежлив, но вежливость эта непринужденная, чувствуется, что самый задушевный тон его звучит так же.
Он не осматривает меня, не расспрашивает. Здесь нет ничего удивительного, ведь я знаю, что его визит всего лишь формальность. Врачи, проводящие обследование, ежедневно докладывают ему результаты, ему известно обо мне все, что нужно. И все же на меня странным образом действует тот факт, что мы не касаемся моей болезни. У меня складывается абсурдное впечатление, будто помимо картины болезни в его восприятии четко сложился мой облик. ошибочный ли, верный ли, но вполне определенный. Я чувствую себя слегка униженным, поскольку его не интересует мое мнение по поводу собственного состояния – может, он считает меня полным профаном или же, наоборот, фантазером (прослышал, наверное, что я с поэзией в родстве) и обороняется от моего необузданного воображения?
Такое подозрение кажется мне обидным, я с благоговейным почтением отношусь к точным наукам, но (сейчас ловлю себя на этом) от представителей их ожидаю, чтобы и они в такой же степени уважали тот – именуемый весьма двусмысленным словосочетанием «художническое миросозерцание» – источник познания истины, который помимо практических наблюдений дает толчок мысли силой фантазии. Результат может возникнуть лишь при взаимодействии этих двух факторов. Поэтому я с нарочитым вызовом и хотя и в шутливой форме, но по сути с полной серьезностью делюсь с профессором своим предположением, согласно которому о различных опухолях, образующихся в организме человека, нам в лучшем случае известен их состав и характер. А вот об их роли, цели и, если так можно выразиться, намерениях мы имеем гораздо меньшее представление, чем о задачах наших обычных органов, тоже, кстати сказать, не всегда и во всем ясных. Как знать, вдруг да загадочная опухоль, вопреки ее видимой разрушительной деятельности – но есть ведь и безобидные опухоли (я имею в виду тератомы) – тоже стремится служить интересам человека, только не умеет выразить это свое стремление. Допустим, изначально она намеревалась созидать, но затем либо позабыла об этом своем намерении, либо оказалась неспособной к такого рода деятельности, либо ей не хватило подручных средств; а может, ее полезную деятельность пресекло центральное управление организмом, не имеющее ни малейшего представления о будущем, поскольку весь его опыт базируется на прошлом. А что, если опухоль являет собою первую, примитивную, неосознанную (или же, напротив, целенаправленную) попытку нового, пока еще неизвестного органа дать о себе знать? Возможно, пробивается на свет божий новый орган или часть тела, которые призваны дать совершенно иное, неизведанное направление развитию всего человеческого рода. К примеру, род как таковой решил отрастить крылья, устыдясь дерзновенно-смелого деяния отдельного индивида, который, не дожидаясь робких, слепых попыток нового органа найти себе путь, просто-напросто взял да и сделал себе крылья, едва только появилось у него желание взлететь. Либо, повинуясь тайному велению продолговатого мозга, организм наспех, вчерне разработал проект нового органа чувств, который станет передавать центру излучение неких иных сил, нежели до сих пор, – иными словами, будет создан органический электроскоп, органическая антенна (каковыми явно обладают даже насекомые) или улавливатель бог весть каких излучений, не поддающихся регистрации сконструированных нами неорганических приборов.
Совершенно точно помню, как я собирался развить перед профессором эту теорию, но не ручаюсь, что мне удалось с моей болезненно-гудящей головой, мучительно спотыкающейся речью и весьма несовершенным немецким донести ее до него хотя бы частично. Оливекрона учтиво, предупредительно выслушивает меня какое-то время – тешу себя надеждой, что прислушивался он к речам нового знакомца, а не к бреду больного, – затем начинает поспешно прощаться, заметив походя, что идеи мои безусловно интересны, было бы только время заняться ими, но всех нас подстегивает работа, каждый должен трудиться: один у заводского станка, другой за письменным столом, третий – на телефонной станции. (Впоследствии, прослушав здесь одну из лекций, я узнал, что под диспетчером телефонной станции Оливекрона подразумевал самого себя: он выполняет обязанности электромонтера при коммутаторе человеческого организма – головном мозге.)
Оставшись один (Черстин тоже проследовала с профессорской свитой), я принялся переваривать впечатления, отнюдь не однозначные. Не сказать, чтобы человек, в руках которого очутилась моя жизнь, с самого первого момента вызвал у меня восторг или безудержно-слепое доверие. Я нашел его симпатичным, и не более того. Сразу же чувствовалось, что не только в своем Деле, но и в мировосприятии он строго придерживается материализма. В познании людей явно руководствуется простым, ясным, объективным подходом – местом данного индивида в природе и обществе. Из вскользь оброненных замечаний персонала я усвоил, что практицизм, рационализм – основа всей его жизни: с семи утра до трех часов пополудни, а то и дольше он трудится здесь, в клинике, подвластной его твердой руке, – вскрывает черепа, и только. Затем удаляется в свой красивый особняк (профессор – человек состоятельный) и проводит время в кругу семьи – жены и троих сыновей. Единственным развлечением ему служит игра в гольф и бридж, где он непревзойденный мастер. Оливекрона пишет научные труды, разумеется, превосходные, но в ту пору я еще не был знаком ни с одним из них. Своими успехами он обязан поразительной точности в технике, однако – равно, как и у его наставника, бостонского профессора Кушинга – у него есть свои новые, оригинальные идеи и методы.
Я отмечаю лишь одну парадоксальную деталь: на какой-то из официальных бумаг мне случайно попалась его подпись; разглядеть ее как следует я не мог, но по общим очертаниям определил, что почерк у него, должно быть, женский. Впрочем я тотчас же в добавил: а как же иначе, ведь работа его под стать женскому рукоделию.
Продолжая свои размышления, я задался вопросом: таким ли уж безусловно единственным выходом является этот стокгольмский эксперимент? Повторяю, у меня не возникло ни малейшего предубеждения после личного знакомства с профессором, он производит впечатление замечательного человека, пусть даже лишенного особой эмоциональной культуры, замашек этакого гения-спасителя, изнемогающего от любви к ближнему. Хотя я и не сумел разглядеть его лицо, наверняка оно очень привлекательно, а нос, вроде бы чуть приплюснутый, свидетельствует о доброте. Но как бы то ни было, у меня нет, да и не может быть споров с самим собой. Не случайно, говоря о нем выше, я не стал прибегать к более эффектному выражению – «человек, которому я вручил свою судьбу». Не я выбрал Оливекрону, не я присмотрел его для того, чтобы именно он вырезал у меня опухоль, которую обнаружил я сам во время посещения венской клиники. Даже имя его я услыхал впервые, когда «совет старейшин», взвесив дурные предзнаменования и колдовские пророчества, решил, что мне следует обратиться к нему и ни к кому другому. И решение это, судя по всему, было правильным, врачам надлежит разбираться в этих вопросах, а не мне.
И все же…
И все же чем объяснить то смутное ощущение незавершенности, владевшее мною, когда я, лежа на боку, плотно укрывшись желтым одеялом, пытался воспроизвести в памяти его облик? Словно каких-то черт не хватало для полноты картины, словно я позабыл что-то… позабыл детали, которые подметил вовсе не сейчас, когда мы встретились с ним впервые…
Что бы это могло быть?… Где я его видел?… Вот именно: откуда я знаю этого человека?
Но тут я вынужден остановиться: мое меньшое «я» беззастенчиво вмешивается, удерживая мое перо и нарушая намеченную последовательность отчета, вмешивается поспешно, прежде чем привыкший к компоновке домыслов «писатель», исходя из тактических композиционных, «художнических» интересов, сотворит над подлинной реальностью насилие и поступит так в заносчивой уверенности, будто бы существуют ситуации, когда интересы искусства становятся выше честного признания истины. У меня и в мыслях нет тем самым сопоставлять значимость искусства и действительности. Я попросту констатирую тот факт (осознанный мною во время работы над этой частью повествования), что реальная действительность как жанр с точки зрения монтировки или композиции ничуть не нуждается в помощи или поправке «художника» по той простой причине, что – не знаю, как ей удается, но против факта не попрешь – она сама компонует. Да-да, компонует, словно преследуя определенную цель, тасует и группирует материал точь-в-точь так, как это делают сочинители. Я уже упоминал где-то (и модные нынче жизнеописания также подтверждают мою мысль), что история той или иной жизни вместе с тем является и романом этой жизни, но лишь сейчас вынужден был убедиться, что это правило распространяется даже на мелкие детали или аллюзии. Далась мне эта истина нелегко и даже не без некоторого самопожертвования. Ведь до сих пор не раз бывало, что мне хотелось вытащить то или иное событие, эпизод или рефлексию из последовательного ряда воспоминаний и переместить днем раньше или позже, поставить среди других картин памяти, по соседству с которыми они «заиграли бы», доходчивее, а то и символичнее истолковав происшедшие события. Оказалось, что это не метод. Занимаясь мозаичной перестановкой, Я вынужден был понять, что в последовательном порядке нельзя стронуть с места ни малейшего звена, ибо всегда понятнее, а стало быть, и эффектнее так, как случилось в действительности, но не так, как могло бы произойти. Да и по части символики действительность разбирается лучше, в точности зная, что, зачем и куда ей поместить.