Путешествие вокруг моего черепа
Шрифт:
И так далее.
Затем бегу дальше, вдоль рельсов, к Треллеборгу.
Вдруг опять возникает остров, а вернее, оазис. Это случилось, должно быть, уже под конец моего долгого кошмара. Ручка двери напротив неподвижна, в палате никого нет. И все же я прихожу в сознание, чувствуя, что я не один. Где-то по соседству играют на рояле. Я и не знал, что в отделении есть рояль, очевидно, для развлечения больных: судя по всему, продырявленным головам музыка идет на пользу. Звуки рояля доносятся мягко, приглушенно, звучание струн заглушается стуком клавиш. Удивленно и недоверчиво я констатирую» что мрачный страх и раздражение вроде бы отпустили меня, голова ясная и легкая, а в душе неимоверная усталость, какая бывает, когда выполнишь трудную задачу. Смертельно измученный жаждой путник бредет по пескам Сахары, и в последний миг его почерневшие, потрескавшиеся губы вдруг ощущают живительную влагу, – с такой же жадностью впитывает мой слух мягкую, ласковую, успокоительную вибрацию струн.
«F"ur Elise», «К Элизе» – багатель Бетховена. Стареющий гигант в знак преклонения перед Расцветающей Красою сочинил для десятилетней девчушки этот неуклюже простой и очаровательно целомудренный медвежий танец. Я впитываю в себя звуки, как новорожденный младенец – первый глоток воздуха, замирая от счастья и стыдясь его. Что это?… Что это? – растерянно шепчу я, – неужели… я останусь в живых? Бетховен умер, а я буду жить. Медленно, неуверенно текут слезы, они душат, они капают на простыню.
Позднее приходят моя жена и Оливекрона. Хирург силой поднимает, усаживает меня, долго осматривает. На этот раз я молчу, как убитый, и вдруг замечаю, что он оживляется.
– И долго это длится? – спрашивает он, выпрямляясь.
Жена принимается что-то объяснять ему.
– Хватит, – решительно заявляет профессор, – этому пора положить конец. Я сейчас вернусь и все сделаю сам.
Оливекрона поворачивается и выходит. Жена принимается подбадривать меня, нечего, мол, волноваться, вся процедура – сущие пустяки. Я не понимаю, о чем она толкует, да мне и не интересно. Через несколько минут возвращается Оливекрона, вооруженный шприцем с огромной иглой.
– Сделаю вам пункцию, – поясняет он, – Наклонитесь вперед, как можно ниже.
Я, весь скрючившись, нагибаюсь вперед.
– Сейчас мы увидим виртуозное действо, – слышу я льстивый голос жены. Должно быть, такой чрезмерной учтивостью она решила вознаградить профессора за то, что он снизошел до столь простого дела.
Напрасно она вмешалась (хотя и из добрых побуждений) возможно, Оливекрона на миг растерялся. Словом, не повезло нам всем троим. В следующую секунду я взвыл, как шакал. Судя по всему', игла задела нервный узел, с Оливекроной такое наверняка случилось впервые. Длилось это кратчайший миг, но никогда в жизни своей я не испытывал такой невыносимой боли. И, кстати сказать, за все время болезни это был единственный случай, когда я позволил себе выразить свое недовольство вслух.
Но вслед за этим я тотчас обретаю невозмутимость и деловито осведомляюсь, сколько жидкости выкачал он через позвоночный канал. Пока что полчашки, ответствует он тоже весьма предупредительным тоном, – но нацедится и еще.
После этой процедуры я задремал и пережил завершающую часть своего кошмарного сновидения. Видимо, пока я бодрствовал рассеченной надвое собаке удалось-таки благополучно достичь Треллеборга. Занимался рассвет, и явственно можно было различить невысокие деревянные домики, здание вокзала и доки. Мне посчастливилось напасть на кровяные следы, и теперь я полз, принюхиваясь пока не добрался до берега моря. Следы вели к воде, я осторожно шел, придерживаясь их. В мелководье лежала другая моя половина, вынесенная сюда слабым прибоем. Останки почти полностью разложились. В смятении я принялся вылизывать их, затем ухватил изо всей мочи чтобы вытащить на берег, хотя и чувствовал, что движет мною исключительно милосердие, они не нужны мне более, я опять цел и невредим.
Под конец дня я закапризничал: желаю сесть в постели и баста. Садиться пока нельзя, зато можно повернуться на спину, голову мне приподнимут повыше.
– Температура невысокая – тридцать семь и шесть, – хвастливо сообщила Черстин.
Я самодовольно кивнул: мол, само собою разумеется.
– Через двадцать четыре часа после операции лучшего и желать не приходится, – сказал я.
Ответом мне был счастливый смех.
– Двадцать четыре часа? Завтра утром как раз сравняется неделя.
«Освободите его от пут»
И вернулись дни поддающиеся опознанию и контролю, и у каждого из них свое число и название, состоят они из двадцати четырех часов и состыковываются один с другим вплотную, без перерыва, как с незапамятных времен – с сотворения мира или же с рискованной авантюры всемирного потопа, после чего радужными письменами было предначертано: «впредь во все дни земли сеяние и жатва, холод и зной, лето и зима, день и ночь не прекратятся». Да не перестанут сменять друг друга в будничном круговороте дней холод и тепло, страдание и радость, страх и надежда, вера и отчаяние!
Каждый день приносит свои муки и свои блаженные радости. Например, сегодняшнее утро началось, как в сказке: за завтраком я установил, что пища вновь обрела вкус – прежний, знакомый, дивный вкус! – к тому же обогащенный разнообразием. Ведь это же тминный сыр, которого я сроду не пробовал, приправленная вареньем лососина тоже весьма недурна, равно как и прочие деликатесы sm"orgasbord. Вкусы, вкусы – источники блаженства, вы вновь возвратились ко мне? Я благодарно радуюсь вам, как новорожденный младенец – первому глотку молока, теплой, пенящейся струйкой льющемуся в рот.
Как обычно, за радостью следует расплата. Через час-другой, в порыве стыда и гнева, я уже вынашиваю планы самоубийства, когда клистир – процедура и без того унизительная, не дает результата. Сегодня же впервые в жизни я познакомился и с катетером; я не знал, куда деваться от стыда, как сука, принесшая девятерых щенят, в особенности раздражает меня неумолимо-холодное и бесстрастное женское обслуживание – нескончаемая череда белокурых головок и молочная белизна лиц, не знающих застенчивого румянца.
Затем опять я мягчею, становлюсь более снисходительным, и когда в палату заходит Оливекрона, меня заливает волна горячей признательности, хочется сказать ему какие-то очень хорошие слова. Но на сей раз Оливекрона хмур и немногословен, говорит рассеянно и явно торопится уйти. И даже в его реплике, – весьма лестной по смыслу, – которую он бросает уже в дверях, я улавливаю нетерпение и укор.
– Кто вы такой у себя на родине? – подозрительно спрашивает он. – Меня завалили письмами из Венгрии, дамы и господа поздравляют меня с тем, что я спас вам жизнь.
Когда профессор уходит, я с улыбкой смотрю перед собою, припомнив стихотворение Гейне, и декламирую его вполголоса, как бы отвечая Оливекроне:
Ich bin ein… DichterBekannt in… LandNennt man die besten NamenSo wird auch der meine genant. [50]После обеда мне становится ясно, отчего Оливекрона был не в настроении.
К четырем часам, когда расходятся мои посетители: кое-кто из венгров, давно осевших тут, господин Лефлер, наш любезный посол, капитан Грундбёк – человек с авантюрной жилкой, и господин Трульсон, наш консул, – мы остаемся вдвоем с женой. Я вижу, что она явно встревожена, места себе не находит, только усядется, тотчас вскакивает, выходит из палаты, опять входит, слушает меня невнимательно.
50
Первые две строки – перефразировка оригинала, вторые две даны в переводе В. Левика.