Путевые картины
Шрифт:
На старухе, сидевшей за печкой, против большого шкафа, было платье из старомодной материи с цветочками — свадебный наряд ее покойной матери. Ее правнук, светловолосый, остроглазый мальчик в костюме рудокопа, сидел у нее в ногах и считал цветы на ее платье; она, пожалуй, рассказала ему немало историй об этом платье, историй серьезных и занимательных; они не так-то скоро забудутся мальчиком и не раз еще встанут в его памяти, когда он, взрослым человеком, будет работать одинокой ночью в штольнях «Каролины», и он, может быть, долгое время после смерти дорогой своей бабушки, сам уже сереброволосый и угасший старец, будет рассказывать эти истории в кругу внуков, сидя за печкой, против большого шкафа.
Ночь я провел в той же гостинице «Корона», куда прибыл между тем и гофрат Б.* из Геттингена. Я имел удовольствие засвидетельствовать этому старому господину свое почтение. Расписываясь в книге посетителей и перелистывая страницы за июль, я нашел в числе прочих драгоценное имя Адальберта Шамиссо* , биографа бессмертного Шлемиля. Хозяин рассказал мне, что господин этот прибыл в неописуемо дурную погоду и в такую же погоду уехал.
На следующее утро я вынужден был вновь облегчить свою сумку и, выбросив пару находившихся в ней сапог, собрался в путь и направил стопы свои в сторону Гослара. Как я дошел туда — не знаю. Припоминаю только, что карабкался по горам, вверх и вниз, любовался с высоты красивыми видами на зеленые долины; шумели серебристые воды, сладостно щебетали в лесах птицы, стада позванивали колокольчиками, солнце любовно золотило деревья во всем разнообразии их зелени, а полог неба, голубого шелка, был так прозрачен, что взор проникал до самых глубин, в святая святых, где ангелы восседают у ног господа бога, изучая в чертах его лица генерал-бас. Я же все переживал сновидение минувшей ночи и не в силах был его рассеять. Это была старая сказка о рыцаре, спускающемся в глубокий колодец, где спит прекраснейшая принцесса, зачарованная тяжким сном. Рыцарь был я сам, колодец — мрачный клаустальский рудник; вдруг зажегся яркий свет, изо всех боковых щелей повылезали бодрствовавшие там карлики, они стали строить злые гримасы, замахиваться на меня короткими мечами и пронзительно трубить в рог, созывая все новых и новых; широкие головы их ужасающе раскачивались. Только после того как я начал наносить удары по этим головам и потекла кровь, я сообразил, что это были красные, волосатые шишки цветущего чертополоха, которые я сбивал палкою накануне, идя по дороге. Все они тотчас рассеялись, и я проник в роскошный светлый зал. Посередине стояла под белым покрывалом возлюбленная моего сердца, застывшая и неподвижная, как статуя; я поцеловал ее в уста и — клянусь богом живым! — почувствовал благословенное веяние души ее и сладостное дрожание милых губ. Казалось мне, я услышал голос господень: «Да будет свет!» — и ослепительно сверкнул луч вечного света; но в то же мгновение настала опять ночь, и все стремительно слилось в каком-то хаосе в одно сплошное, дико бушующее море. Дико бушующее море! По волнам его в смятении носились призраки умерших, белые саваны их развевались по ветру, а за ними гонялся, щелкая бичом, пестрый арлекин, и арлекин этот был я, но вдруг из темной глубины выставили уродливые свои головы морские чудовища, они стали протягивать ко мне свои распяленные когти, и я от ужаса проснулся.
Как часто, однако, можно испортить и самую лучшую сказку! Собственно говоря рыцарь, разыскав спящую красавицу, должен вырезать кусок ее драгоценного покрывала, и после того как своею отвагой он разбудит ее от зачарованного сна и она сядет опять на золотом кресле в своем дворце, рыцарь должен подойти к ней и спросить: «Прекрасная моя принцесса, знаешь ты меня?» И она ответит: «Мой отважный рыцарь, я не знаю тебя». Тогда рыцарь показывает ей вырезанный кусок, в точности подходящий к покрывалу, они нежно обнимают друг друга, гремят трубы, и торжественно празднуется свадьба.
В самом деле, я особенно несчастлив: мои любовные сны редко кончаются так прекрасно.
Слово «Гослар» звучит так отрадно, вызывает столько воспоминаний о древней империи, что я надеялся увидеть внушительный и гордый город. Но всегда так бывает, когда увидишь знаменитость вблизи! Я нашел городишко с узкими, по большей части кривыми, как в лабиринте, улицами, которые кое-где пересекает речонка, вероятно Гоза. Все кругом ветхо и затхло, а мостовые ухабисты, как берлинские гекзаметры. Только древняя оправа города — остатки стен, башен и зубцов — придает его облику некоторую остроту. В одной из башен, именуемой Замком, стены столь толстые, что в них высечены целые комнаты. Площадь перед городом, на которой происходит знаменитое состязание стрелков, представляет собой обширный зеленый луг, а кругом высокие горы. Рынок невелик, посередине его расположен фонтан, изливающийся в большой металлический водоем. При пожарах бьют несколько раз о край его, и получается звук, который далеко бывает слышен. О происхождении водоема ничего не известно. Некоторые утверждают, что однажды дьявол поставил его на рынке. В те времена люди были еще глупы, глуп был и черт, и они обменивались подарками.
Госларская ратуша — просто выкрашенная в белую краску караулка. Соседнее с нею гильдейское здание несколько красивее. Приблизительно на середине между землей и кровлей расставлены изваяния немецких императоров, черные как сажа и частью позолоченные, со скипетрами в одной руке и державами — в другой; они похожи на зажаренных университетских педелей. У одного из этих императоров в руке вместо скипетра меч. Я не мог догадаться, что означает эта разница, между тем она, несомненно, имеет значение, так как немцы обладают замечательной привычкой при всяком деле, которое они делают, нечто иметь в виду.
В «Путеводителе» Готшалька я много чего прочитал о древнем соборе* и о знаменитом императорском троне в Госларе. Но когда я пожелал осмотреть то и другое, мне сказали: «Собор срыт, а императорский трон перевезен в Берлин». Мы живем в особо знаменательные времена: тысячелетние соборы срывают, а императорские троны сваливают в чуланы.
Некоторые достопримечательности блаженной памяти собора выставлены теперь в церкви св. Стефана: прекраснейшая живопись по стеклу, несколько скверных картин, в том числе, как говорят, один Лука Кранах* , далее — деревянный Христос на кресте и языческий алтарь из неизвестного металла, в форме продолговатого четырехугольного ящика, поддерживаемого четырьмя кариатидами, которые, согнувшись и уперев руки над головами, корчат отчаянно отвратительные рожи. Однако еще безотраднее только что упомянутое стоящее рядом с ними деревянное распятие. Правда, голова Христа, с настоящими волосами и шинами, с лицом, выпачканным кровью, представляет мастерское изображение умирающего человека, но не богорожденного спасителя. Лишь одно физическое страдание вложено резцом в черты этого человека, но не поэзия страдания. Такое изображение подходит более к анатомическому театру, чем к храму…
Я остановился в гостинице неподалеку от рынка, и обед показался бы мне еще вкуснее, если бы не подсел ко мне хозяин со своим длинным ненужным лицом и скучными вопросами; по счастью, вскоре пришло избавление в лице другого путешественника, который тотчас же по прибытии подвергся такому же опросу и в том же порядке: quis? quid? ubi? quibus auxilius? cur? quomodo? quando? [9] Незнакомец оказался человеком старым, усталым и поношенным и, как выяснилось из его разговора, объехал весь свет, жил особенно долго в Батавии* , нажил там много денег и все опять потерял, а теперь, после тридцатилетнего отсутствия, возвращается в Кведлинбург, свой родной город, «так как, — пояснил он, — у моей семьи там фамильный склеп». Хозяин весьма просвещенно заметил, что для души собственно безразлично, где будет покоиться наше тело. «Вы можете подтвердить это документально?» — спросил приезжий, и вокруг его печальных губ и поблекших глазок хитро собрались тяжелые складки. «Однако, — боязливо-одобрительно добавил он, — этим я не хочу сказать что-либо плохое по адресу чужих могил. Турки хоронят своих мертвецов еще красивее, чем мы, их кладбища — настоящие сады, они сидят там на белых, увенчанных тюрбанами гробницах, в тени кипарисов, поглаживая свои величественные бороды и спокойно покуривая свой турецкий табак из длинных турецких трубок; а у китайцев — прямо-таки приятно посмотреть, как они церемонно пляшут вокруг гробниц своих предков, и молятся, и распивают чай, и играют на скрипках, и премило украшают дорогие могилы всякими золочеными деревянными решеточками, фарфоровыми фигурками, лоскутами шелковой материи, искусственными цветами и разноцветными фонариками — все это очень мило. А далеко еще отсюда до Кведлинбурга?»
9
Кто? что? где? каким образом? почему? как? когда? (лат.).
Госларское кладбище не очень-то мне понравилось. Тем более мне пришлась по сердцу обворожительная кудрявая головка, которая, когда я входил в город, с улыбкой выглянула из окошка довольно высокого первого этажа. Пообедав, я отправился на поиски приглянувшегося мне окна; но там теперь стояла только вазочка с белыми колокольчиками. Я вскарабкался наверх, взял из вазы эти милые цветы и спокойно прикрепил их к шапке, нимало не смущаясь разинутыми ртами, окаменевшими носами и вытаращенными глазами прохожих, в особенности старух, которые взирали на кражу, совершенную по всем правилам. Когда час спустя я прошелся мимо того же дома, прелестница стояла у окна и, заметив колокольчики на моей шапке, зарделась и откинулась назад. Теперь я еще явственнее рассмотрел красивое личико; это было нежное, тончайшее воплощение свежести летнего вечера, лунного света, соловьиной песни и аромата роз. Позднее, когда окончательно стемнело, она вышла за дверь на улицу. Вот я подхожу, приближаюсь; она медленно отступает за порог, в темные сени, беру ее за руку, говорю ей: «Я люблю красивые цветы и поцелуи, и краду то, чего мне не отдают по доброй воле», — с этими словами я быстро поцеловал ее, а когда она попыталась скрыться, успокоительно прошептал: «Завтра я уезжаю и наверное никогда не вернусь». Тут я почувствовал ответное трепетное прикосновение милых губ и пожатие ручек — и, смеясь, поспешил прочь. Да, я не могу не смеяться, вспоминая, что бессознательно повторил волшебную формулу, при помощи которой наши красные и синие мундиры побеждают женские сердца чаще, чем при помощи своей усатой обворожительности: «Завтра я уезжаю и наверное никогда не вернусь!»
Из окна моей комнаты открывался великолепный вид на Раммельсберг. Вечер был чудесный. Ночь стремительно неслась на своем черном коне, и ветер развевал его длинную гриву. Я стоял у окна и глядел на луну. Живет ли в действительности кто-нибудь на луне? Славяне утверждают, что там живет человек по имени Клотар* и что он, подливая воду, достигает этим прибыли луны. В детстве я слышал, что луна — плод; когда плод созревает, господь бог снимает его и прячет, вместе с другими такими же полнолуниями, в большой шкаф, находящийся на краю земли, который обшит досками. Когда я стал старше, я заметил, что мир далеко не так узок, что дух человеческий проломил все дощатые преграды и вскрыл врата всех семи сфер небесных исполинским ключом Петровым — идеей бессмертия. Бессмертие! Прекрасная мысль! Кто первый тебя выдумал? Был ли то нюрнбергский обыватель, думавший приятные думы, сидя в теплый летний вечер у порога своего дома в белом ночном колпаке и с белой глиняной трубкой в зубах: недурно, мол, было бы, кабы можно было так и перейти на жительство в вечность, не выпуская трубочки изо рта и не испустив дыханьица. Или то был молодой любовник, осознавший мысль о бессмертии в объятиях возлюбленной — потому осознавший, что он чувствовал эту мысль и не мог иначе чувствовать и сознавать? — Любовь! Бессмертие! Я почувствовал внезапно такой жар в груди, что мне показалось, будто географы передвинули экватор, и он проходит теперь как раз через мое сердце. И чувства любви начали изливаться из моего сердца, страстно изливаться — в необъятную ночь. Сильнее стали благоухать цветы в саду под окном. 3aпax цветов — это их чувство, и подобно тому как сердце человеческое чувствует с большею силою в ночи, когда оно одиноко и никто его не услышит, так и цветы, по-видимому, стыдливо тая свои чувства, дожидаются наступления сумерек, чтобы всецело отдаться им и излить их в сладостном благоухании. Излейся же, благоухание моего сердца! За теми горами разыщи возлюбленную снов моих! Она легла уже и спит, у ног ее склонили колени ангелы, и ее сонная улыбка — молитва, которую ангелы повторяют за нею; в груди ее — рай и все райские блаженства, и когда она дышит, сердце мое дрожит в отдалении; солнце зашло за шелковыми ресницами ее очей; когда она откроет глаза — наступит день и запоют птицы; стада загремят колокольчиками, и горы засветятся в своих изумрудных одеждах, а я подвяжу свою котомку и пущусь в путь.
В ночь, проведенную мной в Госларе, случилось со мною нечто в высшей степени необыкновенное. До сих пор я без страха не могу об этом вспомнить. По природе я не труслив, но духов боюсь почти так же, как «Австрийский наблюдатель»* . Что такое страх? Разум или чувство — его источник? На эту тему я неоднократно спорил с доктором Саулом Ашером* , случайно встречаясь с ним в Берлине, в «Caf'e royal», где долгое время обедал. Мы, как он утверждал, испытываем страх перед тем, что путем выводов нашего разума признаем страшным. Только разум, а не чувство является, по его мнению, силою. Я со вкусом ел и пил, а он излагал мне преимущества разума. Заканчивая свою речь, он смотрел обыкновенно на часы и заявлял: «Разум — высшее начало». Разум! Когда я слышу это слово, мне каждый раз представляется доктор Саул Ашер с его абстрактными ногами, в тесном трансцендентально-сером сюртуке, с резкими, холодными как лед, чертами лица, которое могло бы служить чертежом в учебнике геометрии. Человек этот, которому давно уже было за пятьдесят, являл собою олицетворение прямой линии. В своем стремлении к положительному бедняга вытравил, философствуя, из жизни все ее великолепие, все солнечные лучи, всякую веру, все цветы, и ничего ему не осталось в удел, кроме холодной, положительной могилы. Особую неприязнь питал он к Аполлону Бельведерскому и к христианству. Против христианства он составил даже брошюру, в которой доказывал его неразумность и несостоятельность. Вообще он написал множество книг, в которых разум неизменно заявляет о своем превосходстве, причем бедняга доктор относился ко всему этому вполне серьезно и заслуживал с данной стороны всяческого уважения. Но в том-то и заключается комизм, что он строил дурацки-серьезную мину, не понимая вещей, ясных всякому ребенку — именно потому, что он ребенок. Несколько раз побывал я у разумника-доктора в его собственном доме, где каждый раз встречал хорошеньких девушек: разум ведь не воспрещает чувственности. Когда я как-то вновь пришел навестить его, слуга сказал мне: «Господин доктор только что умер». Я почувствовал при этом не более, чем если бы он сказал: «Господин доктор съехал с квартиры».
Но возвращаюсь к Гослару. «Высшее начало — разум!» — сказал я успокоительно сам себе, ложась в постель. Но это не помогало. Только что я прочел в «Немецких рассказах» Фарнхагена фон Энзе* , захваченных мною в Клаустале, ужасающую историю о том, как дух покойной матери ночью является к сыну и предупреждает его, что отец хочет его убить. Удивительное изложение этой истории так на меня подействовало, что во время чтения меня пронизала ледяная дрожь. К тому же рассказы о привидениях возбуждают еще большее чувство ужаса в путешествии, когда читаешь их ночью, в городе, в доме, в комнате, где никогда еще не бывал. Какие только ужасы не происходили здесь, на том самом месте, где я лежу? — так думается невольно. К тому же и месяц освещал комнату так двусмысленно, по стенам двигались какие-то непрошенные тени, и, когда я приподнялся в постели, чтобы осмотреться, я увидел…