Пути неисповедимы (Воспоминания 1939-1955 гг.)
Шрифт:
Потянулись дни, ничем не отличающиеся от тех, что были до 22 числа. Но вот 12 декабря мне сообщили, что переводят на 1-й лагпункт. Наш брат, заключенный нарядчик, который сопровождал меня, так и не сказал куда, хотя я по пути спрашивал его. Мы долго стояли у железных ворот, отделявших 3-й и 1-й лагпункты, и мой спутник бил в них камушками, которые подбирал с земли. Звук этот так и запал в память. «В амбулаторию?» — не унимался я, спрашивая провожатого. «Да, сейчас узнаешь», — темнил он непонятно почему.
Видно, в душе был он такой же тюремщик или же получил особые инструкции на молчание, подумалось мне. Его нежелание сказать вселяло нехорошее чувство Наконец, дверь в ворота открыли, и мы пошли по первому лагпункту хорошо знакомой дорожкой прямо в... режимную бригаду, где я неоднократно посещал В. В. Оппеля. «Прокуратов начинает сдерживать свои слова», -мелькнуло в голове. Только теперь я обратил внимание на довольно любопытное совпадение событий - некую жизненную хроно-биографическую симметрию но как бы со знаком «все наоборот»: 22 ноября 1941 года дядя Миша Трубецкой появился в виленском госпитале, поселив во мне надежду на спасение, а 12 декабря взял из госпиталя.
Глава 3. РЕЖИМНАЯ БРИГАДА
Бригада находилась в той самой секции барака, где я проходил карантин. Для нее только сделали особый выход, перегородив общий коридорчик и сломав ту самую кабинку, где в первый вечер я пропивал с приятелями брюки-галифе. Барак был крайним, и пространство до запретной зоны отгородили проволокой — получился свой прогулочный дворик. Незадолго до моего появления в бригаде произошло убийство, и ее не выводили на работу. Убили парня, подозревавшегося в стукачестве. Убили зверски. Били доской от скамьи, били до тех пор, пока он не испустил дух, били при ярком электрическом свете в присутствии человек восьмидесяти, лежавших на нарах. Никто не вмешался. Главному убийце добавили срок до 25 лет, его двум помощникам тоже что-то в этом роде. Но между заключенными это дело долго обсуждалось как очень и очень спорное — был ли убитый, действительно, стукачем. Подробности эти упоминаю по следующей причине. После того, как я вышел из режимной бригады в 1953 году, мне стала известна любопытная деталь, рисующая и подлость капитана Прокуратова. В дни, когда я был переведен в эту бригаду, он появился в ППЧ (планово-производственная часть) 3 лагпункта и стал громко вопрошать: «Кто перевел Трубецкого в режимную бригаду?» — явно давая понять сидевшим здесь нарядчикам и контролерам, что я его человек. Это без сомнения тогда же было передано в режимку (вспоминается его угроза: «...мы тебя здесь в бараний рог согнем. Такие создадим условия, что сам попросишься ...»). Так он мстил. Задним числом мне стала понятна некоторая отчужденность и настороженность, которые я в первое время почувствовал в отношении ко мне собригадников. Тогда я воспринял это как дело довольно естественное — чего бы это переводить сюда фельдшера без видимых промахов по работе? Меня спрашивали — за что, я отвечал, что не знаю. В. В. Оппеля в это время в бригаде не было, он лежал в лазарете с обострением гипертонии.
В первый день я познакомился с москвичом Михаилом Кудиновым, огромного роста, разговорчивым студентом филологического факультета МГУ. Мы с ним всю ночь напролет прошагали взад и вперед по секции, вспоминая Москву, нашлись даже общие знакомые. Миша получил десять лет в 1948 году по следующему делу. Была своя компания, несколько невоздержанная на язык. В компанию была внедрена стукачка. Она близко сошлась с Мишей и перед арестом открылась, кто она, влюбившись в жертву. Следствие у него шло довольно тяжело. Получив срок, он попал в Байконур на угольную шахту под землю. После ликвидации лагеря в Байконуре Мишу перевели из тамошней режимной бригады в здешнюю за тот же невоздержанный язык.
На другой день было объявлено, что бригада выходит на работу. Стояла зима, и этот день ушел на экипировку — принесли валенки, бушлаты, все глубокое б/у, старье чиненное и перечиненное. А назавтра вывели на карьер, вывели последними, когда зона была пуста. Как я упоминал, режимная бригада шла на работу из-под замка и возвращалась с работы под замок в свою отдельную от всех секцию. Это ограничение сравнительной свободы было большим минусом. Но в положении бригады были и большие плюсы. Ради изоляции кормили нас в секции, кормили в последнюю очередь, и очень часто получалось так, что миску с баландой тебе пихали еще сонному. Это значило, что спали мы на 2-3 часа больше, чем прочие бригады. Кормили нас лучше, чем прочих, по той простой причине, что повара боялись режимников и их угроз, и было несколько случаев, когда строптивым поварам мяли бока либо сами режимники в редкие минуты выпадавшего им свободного хождения, либо это делали их доверенные из других бригад. Но это было редко. Чаще достаточной была устная угроза: «Что вы, падлы, такую баланду носите? Передайте такому-то, чтоб наливал гуще», — говорилось кухонному раздатчику, появлявшемуся к нам с завтраком. Говорилось это без стеснения перед сопровождавшим раздатчиков надзирателем. Раздатчики (в их роли иногда был кто-либо из поваров) вели себя заискивающе и, наливая миски, были нашими наилучшими друзьями. Нередко приносились и отдельные свертки особо грозным или требовательным режимникам, а то и просто друзьям от друзей.
Любопытно, что режимная бригада была двойным пугалом: ее боялись, и в нее боялись попасть, а, в сущности, это было, пожалуй, совсем не плохое место не только потому, что там больше спали и больше ели. Там меньше работали. Нередко ее вообще не выводили на работы, не гоняли на ночные сверхурочные работы (такие, как памятная ночная выгрузка цемента в бригаде Скурихина). В режиме наши языки ничем не сдерживались, и разговоры там велись открыто и откровенно. Это проходило, по-видимому, безнаказанно потому, что мы были уже «на дне».
Кто же был в режимке, что за люди? Я уже немного об этом говорил. Добавлю еще. Здесь находилось много людей, пытавшихся бежать или бежавших, но пойманных, или подозревавшихся в намерении бежать. Для такого подозрения было достаточно обнаружить под матрацем запасец сухарей плюс донос дневального-стукача. Пойманные беглецы после следствия водворялись в режимку, и их рассказы были очень интересными. Были отказчики от работы, были «промотчики» — термин официальный от глагола «промотать» — люди, которые промотали (проели, проиграли в карты), или у которых стащили телогрейку, бушлат, валенки или что-либо еще из казенного имущества. Были уличенные в воровстве лагерного имущества. Были убийцы или покушавшиеся на убийство. Были и молчавшие, как я, о причине перевода в режимку. Было много бандеровцев, замешанных в те или иные дела. Да всех причин не перечислить. Публика очень разная — все возрасты, все нации, все языки Советского Союза. Но были и иностранцы: китаец Ван-Пин-Чин, маленький худощавый человечек, но невероятно работоспособный — «шагающий экскаватор», как его прозвали, бывший хунхуз, попавший в бригаду по подозрению в намерении бежать. Весной, когда на карьере отцветали маки, Ван-Пин-Чин выжимал в табак сок из зеленых коробочек и курил. Был японец Мацуно, молчаливый человек с лицом, застывшим, как маска. Он спал на верхних нарах, а по вечерам имел привычку подолгу сидеть, не меняя позы, вперив неподвижные глаза во что-то свое. Был он не то промотчик, не то отказник и даже прошел следствие по этому поводу. Рассказывали, что в лагерной тюрьме на вопрос сокамерников, кто он и за что сидит, Мацуно ответил, что он МГБ. Его хотели тут же подлупить, но выяснилось, что это японское МГБ — Мацуно был офицером контрразведки Квантунской армии и, как военный преступник, сидел в лагере. В лаготделении было несколько японцев — хорошо помню майора Араки, человека, в противоположность нашему Мацуно, разговорчивого и общительного; работал он в зоне прачкой. После 1953 года все они стали получать посылки из Японии, а позже и отбывать на родину.
Из бандеровцев здесь были уже знакомые мне два повара из лазаретной кухни, еще кто-то, да на короткое время, транзитом из одной тюрьмы в другую, попал Заричный. Вел он себя, по меткому выражению Миши Кудинова, как наследный принц в изгнании. Появился бандеровец Хованец, пырнувший ножом лазаретного хлебореза, о чем я упоминал. Были прибалты, казахи, туркмены, узбеки, кавказцы. Были служаки Туркестанского легиона — немецкого (в режимке они были, конечно, не за это). Один из них, Максута, судя по его рассказам, да и по натуре, вероятно, исполнял роль денщика у какого-то чина. Этот Максута был сущий азиат и дикарь, что, видимо, импонировало германцу. Другой, тоже казах, Хамза, образованный, культурный, умный, внутренне европейского склада запомнился мне рассказами эпизодов ликвидации Варшавского восстания 1944 года. Люди эти приходили в режимку и уходили из нее в разное время.
В секции я поселился в правом ряду на втором нижнем месте второй от входа вагонки. Довольно скоро образовалась близкая компания соседей: Волгачев, Вербицкий, Прохоров, Хамитов и я. Вместе ели, вместе спали, вместе работали. Через некоторое время Хамитов отбыл из бригады, а наша четверка оказалась очень прочной и дружной.
Иван Волгачев молодой белорус из-под Минска. Война застала его совсем юным, а когда подрос, пошел в полицию. Потом служил в немецкой армии. Уже в конце войны был в Восточной Пруссии, где на косе Земландского полуострова их часть была разгромлена, а оставшиеся в живых пленены. Он попал на слюдяные рудники Сибири, где проходил фильтрацию. Когда докопались до всей правды дали 25 лет. Был он круглолицым весельчаком, и еще в первый день работы на карьере запомнился своей японской зимней шапкой-ушанкой.
Николай Вербицкий, самый старший из нас, крестьянин из Полесья, тугодум, медлительный здоровяк. Если Иван был экспансивным, а порой отчаянным, то этот был трусоват, пожалуй, но внутренне честный. Сидел он за связь с послевоенными партизанами, которых в Полесье было немало — украинских и белорусских.
Борис Прохоров был самым молодым. В 1950 году ему исполнилось 20 лет. Это был крупный парень с какой-то детской физиономией, на которой играл румянец во всю щеку, да и весь цвет лица был прямо-таки девичий, за что Бориса прозвали «Борисиной». У него было 25 лет срока по следующему делу. Учился он в Алма-Ате в школе, и в классе у них создалась группа, увлекавшаяся стрельбой. Постепенно этой группой начал верховодить старший из них, по национальности немец, у которого имелся пистолет. По рассказам Бориса, этот парень настроениям и помыслам всей группы начал придавать антисоветское направление. Группу раскрыли, и все получили по 25, а школе шок — уж больно все эти ребята были хорошими общественниками.
За что сидел Хамитов — не помню. Позже Борис и я сдружились с Николаем Гаврилиным, москвичом, музыкантом. Сел он за то, что ушел из немецкого плена в полицию (вот уж, что никак не подходило по характеру этому мягкому, симпатичному человеку, а уход в полицию был спасением от голодной смерти). После режимки он и Борис играли в лагерном оркестре.
Первый день на карьере, который находился за шахтой N 31, мы не работали. Начальству надо было выгнать нас на мороз за зону, а о том, чем нам работать, оно не подумало. Но уже в следующие дни появилось все необходимое, а погода не давала сидеть сложа руки, и из-под снега стали появляться штабели камня, хотя и очень вяло. Наш прораб, такой же режимник, как и все, по фамилии Тур, личность колоритная, всячески хитрил, чтобы как-то выкручиваться: не строил обогревалку (обогреваловка, как ее называли), чтобы меньше сидели и грелись работой, завел специальную рулетку для замера и сдачи камня вольному прорабу. В этой рулетке было вырезано метра полтора ленты, и Тур заставлял нас ставить длинные штабели. Выполнение 50 процентов нормы гарантировало нормальный паек. Но, сдается, мы и этой половины не ставили. Были еще какие-то возможности у Тура втирать начальству очки. Сидел он давно, был из семьи кулаков, вернее, раскулаченных. Рассказывал, как в 30-е годы их вывезли глубокой осенью, много семей, целый район, на Север, где они зимой обжились, а весной стали тонуть — место, где построили землянки, оказалось затопляемым в половодье. Спустя несколько лет их стали снова раскулачивать, так как работали они только на себя. Во время войны служил у немцев, за что и получил срок. Рассказывал, что в первом лагере, куда он попал, его спасла от верной смерти женщина врач, которой он отдал прошедшее с ним золотое кольцо, спрятанное в самом невероятном месте. Любил рассказывать романтические истории из своей жизни, во многом, по-видимому, плод его мечтаний. Любил и порисоваться, но был смекалистым организатором, хитрым и бывалым. Спал Тур в дальнем углу секции на отдельном топчане.